Скачать ePub
Меню

Адам Эйншемский

БОЛЬШОЕ ЖИТИЕ СВЯТОГО ГУГОНА

(Пер. с лат. по: Magna Vita Sancti Hugonis: The Life of St Hugh of Lincoln. Vols. 1–2 / ed. by Decima L. Douie and David Hugh Farmer. Oxford: Clarendon Press, 1985. В переводе опущено предисловие автора)

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА I. О том, как Гугон, лишившись материнского утешения и будучи вместе с отцом своим принят в товарищество регулярных каноников, нес иго Господне от самой юности своей; и собственное его повествование о своем детском воспитании.

Преславные родители знатного потомства тем блистательнее и праведнее украшают доброе имя чад своих, если те, от коих ведут они нить благородного рода своего, сами же служат для них и источником добродетели, и побуждением к честной жизни. Ибо без сего родословные древа, как молвил некто, «что пользуют?» (Ювенал, Сатиры, VIII, 20). Ибо какая польза кому-либо явиться в свет мира сего благородным по рождению, но жить в мире сем недостойно предков, когда много лучше быть безвестным по происхождению, нежели по нравам, и родиться бесславным, нежели сделаться таковым? В первом случае извинением служит неизбежность рождения; во втором же порицается порочность воли.

Посему похвальные слова, коих по праву удостоился святитель Гугон – муж, славный благородством крови, но преславный в святости, прославляют также родителей и братьев его: ибо от первых приял он начатки святого воспитания, от вторых же обрел поддержку в ревностных трудах. Впрочем, сие подробнее изъяснит дальнейшее повествование в подобающих местах.

Материнского же утешения лишился он, еще не достигнув пределов отроческого возраста, и вскоре после того вместе с отцом своим был сопричислен к товариществу регулярных клириков. Было ему около восьми лет от роду, когда вступил он на поприще духовного воинствования. Ибо благодаря спасительному попечению благочестивого отца своего, он прежде научился воинствовать пред Богом (ср. Вульг. 2 Тим. 2:3–4), нежели познал, как жить для мира сего.

Ибо и самые начатки его нежного возраста не были посвящены пагубной праздности, и уж тем паче распущенности. Занятия же в основах наук отнюдь не оставляло места для сего: напротив, труд и болезнование, произрастая из горького корня учения, рождали в нем радость и великий покой, со временем насыщая его сладчайшею прелестью своих плодов. Таким образом, став новобранцем Христовым, человек, рожденный для труда, как птица для полета (Вульг. Иов 5:7), вскоре после рождения в трудах же и упражнялтся, чтобы и взлететь поскорее. А навыкнув нести иго Господне не только от юности, но и от самого младенчества, он быстрее достиг старческого разумения, дающего способность сидеть уединенно и возвышаться над самим собой (ср. Вульг. Плач 3:28). Кроме того, бичи наставника падали на детское тельце, и оковы дисциплины укрощали в нем ребяческие порывы, дабы добродетелями превзошел он пороки, и вся земная его жизнь, от восхода своего и до заката, соделалась единым и непрестанным мученичеством.

А из правдивых уст его мы многократно слышали еще то, что последует ниже. Будучи, при всей своей досточтимой строгости, приветливым, а при исключительной святости – в высшей степени благостным и открытым для всякого, кто приходил к нему или жил рядом, он в дружеских беседах с приближенными не раз в простоте сердечной рассказывал о себе следующее: «Поистине, – говаривал он, – я никогда не приобщался к радостям мира сего, никогда не научился играм и не знал их». Затем он таким образом излагал ход своего раннего воспитания и обучения: «Отец мой, – поведал он, – когда я, вступив в отроческие лета, уже усвоил первые начатки наук, разделил наследие между своими детьми по межевой верви (ср. Вульг. Пс. 77:54). Ту же долю, которая выпадала мне, младшему из братьев, он передал товариществу регулярных каноников.

И без долгого промедления, всецело отвергнув все, что есть в мире сем, дабы вступить в воинство Христово, он из ветерана службы земной внезапно соделывается новобранцем в стане небесном. Ибо не могла прийтись ему по сердцу та свобода от повинностей, коей удостаиваются ветераны: хотя она и дарует покой утомленным мирской службой, отнюдь не избавляет от посмертных страданий даже тогда, когда завершены все труды смертной жизни. Посему он принял чин жития регулярных каноников, мысль о чем вынашивал уже давно; и, до глубины души сокрушаясь, что ему самому не было позволено уйти из мира при самом вступлении в него, он без труда убедил меня, еще не познавшего мирских дел, и приобщил к себе как сотоварища по духовному воинствованию.

В пределах Гренобля находится церковь, при которой живут клирики канонического устава числом не менее семи. Сие место со всеми его обитателями относится к материнской соборной церкви Гренобля, что и сама славится благородным собранием клириков того же чина. Мой родитель всегда питал к ней особую любовь, благо она и по своему положению соседствовала с его замками и землями; и сам он, как преданный сын, радовался тому, что благодаря почитанию дочери стяжает милость матери-церкви. Среди каноников сего места был некий старец, в высшей степени прославленный благочестием, а познаниями превосходивший всех прочих. Знатные родители соревновались между собой, стремясь отдать ему своих чад, дабы те напитались как светской, так и церковной наукой, а заодно утвердились и в правилах добронравия.

Сей наставник, с величайшим тщанием преподавая мне Священное Писание с самых первых шагов моего учения, всевозможными ласками и увещеваниями старался воспламенить меня, несмотря на нежные лета мои, любовью к более твердому и духовному знанию. Искусно отвращая устремления моего ума от многообразной тщеты игр и забав, он приобщал меня к достойным упражнениям во всяком деле. И когда мои сверстники и товарищи по обыкновению своему предавались частым играм, он с отеческой благостью мягко увещевал меня, внушая: «Да не прельщает тебя, о сладчайший сын мой, неразумное и пустое легкомыслие твоих товарищей. Оставь их, ибо их забавы отнюдь не подобают твоему жребию». И прибавлял: «Гугончик, Гугончик, я взращиваю тебя для Христа, не твое это дело – играть!».

ГЛАВА II О том, сколь прилежен был он в постижении воли Божией, а в богослужениях – искусен и благоговеен.

Итак, благодаря спасительному наставлению сего мужа, а также внутреннему учительству помазания от Святого Духа, сей благодатный отрок изо дня в день преуспевал, будучи любезен и Богу, и людям. Исполненный до невыразимости духом премудрости и разума (ср. Ис. 11:2), вкушая и все обильнее испивая сладость небесного учения, он с великой жаждой припадал к сосцам матери-Церкви. Всецело пребывала воля его в законе Господнем, и о нем размышлял он день и ночь (ср. Пс. 1:2). Со всем тщанием, во всяком смирении и чистоте заботился он о том, дабы являть послушание и покорность увещеваниям и указаниям обоих своих наставников: то есть человека, орошающего извне, и Бога, дающего приращение изнутри (ср. Вульг. 1 Кор. 3:6). Словно новый Самуил, бежал он на зов своего наставника Илия, который был лучше и смиреннее того, древнего, чьи очи некогда померкли; и Господу, взывавшему в уши сердца его, он вместе с наставником радостно отвечал : «Говори, Господи, ибо слышит раб Твой!» (1 Цар. 3:9).

В душе его стремление к познанию соревновалось с жаждою исполнять волю Господню. Ибо он понимал, сколь исполнять ее важнее, нежели знать, столь же более спешно надлежит ее познать, нежели исполнить. Он знал, что уступающее из сих двух в своей пользе предшествует в порядке духовного преуспеяния и во времени. Посему он старался как можно полнее постичь всякую волю Господа своего, дабы Господь, чего доброго, не отверг его как не ведающего (ср. Вульг. 1 Кор. 14:38). С величайшим тщанием остерегался он, как бы, по ошибке упустив должное или допустив запретное, не навлечь на себя когда-нибудь враждебность Господню и не лишиться права числиться среди тех верных рабов, коих милосердный Господь именует Своими друзьями (ср. Ин. 15:15), ибо душа тем менее могла бы уберечься, чем пагубнее было бы ее неведение. Итак, будучи скор и искусен в обоих делах, он избегал неведения божественных установлений как рассадника заблуждений и пищи для греха; а неисполнения познанного бежал, словно неотвратной погибели, понимая, что оно навлекает на человека многие удары (ср. Вульг. Лк. 12:47). Посему дерзну с уверенностью сказать, что к нему как нельзя более подходят слова блаженного Иова: «Ибо всегда, словно вздымающихся надо мною волн, страшился я Господа» (Вульг. Иов 31:23), что еще осмысленнее, если добавить следующие слова: «...зная, что не пощадишь Ты согрешающего» (Вульг. Иов 9:28).

Когда же пора возмужалости преполовинила его юношеские лета, никакому перу не удалось бы с легкостью описать, сколько рассудительности и познания, сколько добродетели и благодати излил в него Источник жизни, коего он жаждал (ср. Вульг. Пс. 35:10; 41:3). Ибо, будучи посажен у самых, так сказать, истоков своего рождения, словно некий благородный побег древа жизни при исходящих потоках спасительных вод (ср. Пс. 1:3), пустил он вниз корни глубокого смирения, дабы принести вверху плод (ср. Ис. 37:31), который в свое время мог бы даровать всем живущим подле него. Так, поистине, сей благочестивый юноша поначалу услаждал всех своих ближних многообразными дарами благодати, коими изобиловал, а с течением времени распространил их повсеместно. Ибо сверкающий в груди его огонек Святого Духа сперва воспламенил своим жаром всех, кто был рядом, а затем, разгоревшись в великое пламя, благодатно простер благодеяния своего света и тепла на находящихся повсюду вдали.

Можно было видеть, как дары благодати и природные дарования вступили в нем в некое состязание за первенство, так что едва ли удалось бы различить, какое из них играет в его жизни важнейшую роль. Однако же благодать побеждала природу, ибо благие его задатки стяжали благодать на благодать (ср. Ин. 1:16) – благодать преизобилующую, предваряющую и последующую. Отличался он великой остротой ума, благодаря коей с чрезвычайной быстротой усваивал все, что только желал. На радость себе наделен он был обширнейшими кладовыми памяти, где слагал изученное, дабы никогда не погибло оно в забвении. Но сии природные дарования не имели бы никакого веса, если бы не содействие благодати: она и внушала ему то преславное учение, кое надлежало постичь, а то, что внушала, обильно приумножала распространением оного.

Роились в груди его множества блаженных размышлений, благоухали ароматы небесных радостей. Вспыхивал в нем пыл желания той медовой сладости, что источается росою свыше, и среди сих духовных пиршеств блаженная душа пела самой себе: «Если едва ли малейшую каплю слов Его прияли мы, так кто же возможет вынести гром величия Его?» (ср. Вульг. Иов 26:14).

Тем временем начал он с таким усердием присутствовать на богослужениях и с таким радением прислуживать братии, что в обоих делах отдавал себя всецело и без остатка. Ни забвение, ни иное какое занятие никогда не могли похитить его усердия, дабы забыл он воздать Богу – Божие, а ближним – подобающее ближним (ср. Мф. 22:21), причем творил он сие неукоснительно и безупречно, как надлежало ему, в должное время и на должном месте. И не только порученные ему обязанности старался он исполнять, но и всякое дело, какое, по свидетельству его совести, мог он совершить ради пользы и утешения каждого, считал требуемым от себя лично.

Наконец, когда братия, знавшие его в ту пору, не раз пересказывали о нем подобное в его же присутствии (в бытность его уже епископом, чему свидетелем доводилось бывать и мне), сам он говаривал: «Поистине, с тех пор как вступил я в Шартрезу, не припомню, чтобы хотя бы единожды постигло меня хоть какое-нибудь промедление в том служении, каковое надлежало мне исполнять».

В монашеском же просторечии «промедлением» называют, когда кто-либо упускает порученную ему обязанность читать, петь или прислуживать, из-за чего уставное богослужение претерпевает задержку. И говорил он сие о себе отнюдь не из хвастовства, но ради простого отчета. Ибо когда при освящении церквей, при совершении рукоположений или же когда бы то ни было во время дневных или ночных богослужений из-за небрежения клириков, певчих или чтецов возникало какое-либо промедление, он, желая исправить сию оплошность своих подчиненных, приводил им пример из собственной жизни, внушая то усердие, каковое надлежит иметь при совершении божественных служб.

Сие же усердие было ему свойственно до самого конца, и все, знавшие его, признавали, что сему легче дивиться, нежели подражать. Ни неотступная докучливость шумящей толпы, ни вовлеченность в какой-либо минувший или текущий спор, ни иное какое непредвиденное происшествие, откуда бы оно ни возникло, никогда не могли застать его врасплох, так, чтобы не держал он неизменно в сердце и на устах в полной и совершенной готовности все то, что в должное время и в должный час надлежало исполнить как в алтарном, так и в любом ином служении.

ГЛАВА III Похвала добронравию его отца. Рассказ Гугона о некоем купце. И о том, как он сам по повелению своего приора преданно служил отцу в его старости.

Дабы продолжить нам по порядку ход начатого повествования, скажем, что, когда Гугон достиг уже зрелых лет, отца его стали одолевать частые недуги глубокой старости. Сей муж обрел такое первенство в добродетели на обоих поприщах своего воинствования – то есть сперва в земном, а затем и в духовном, – что для его соратников не было ничего приятнее, чем во всем быть ему любезными сотоварищами. Ибо отличался он исключительной скромностью, благонравием и достоинством, был усерден в обходительности и в высшей степени любезен в своей благости. И хотя может показаться, что из-за сего отступления мы в какой-то мере наносим ущерб главному нашему намерению, мы полагаем отнюдь не лишним вплести в наше повествование одно удивительное предание о нем. Самому Гугону, уже в бытность его епископом, когда не любил он ни слушать праздных речей, ни произносить их, вовсе не претило часто о нем вспоминать.

Проживал в некоем поместье его отца один купец, которого и сам Гугон, будучи тогда отроком, хорошо знал; имел сей купец обыкновение продавать соседям товары, привезенные из чужеземных краев. Возвращаясь из дальних стран под родной кров после долгих отлучек, он обычно приходил к своему господину и, будучи человеком обходительным и щедрым, часто преподносил ему заморские дары, воздавая тем самым должное благодарение за попечение о своих домочадцах, коих господин милостиво опекал в его отсутствие.

Случилось же так, по наущению врага рода человеческого, что однажды, когда сей купец после долгих отлучек возвратился домой, его супруга, призвав на нечестивую помощь некоего любовника, с коим имела обыкновение прелюбодействовать, жестоко зарезала мужа и закопала его на соседнем поле, сокрыв под глыбами вспаханной земли. Между тем господину становится известно о возвращении мужа сего; и когда миновало несколько дней, а тот так и не предстал пред его очами, как случалось обычно, господин весьма тому удивлялся, равно как дивились сему и его домочадцы. Соседи же и односельчане также сочли странным, что он не объявлялся среди них с первого дня своего возвращения. Посему господин, желая доподлинно узнать, что же с ним приключилось, в сопровождении многих людей лично прибыл к дому сего мужа. Вышедшая ему навстречу неверная жена, льстиво приветствуя его, принялась сокрушаться о столь внезапном отбытии своего супруга, сетуя, что тот так и не повидался с дражайшим господином, оказавшим ей столь многие благодеяния.

«С нами, – молвила она, – он провел едва ли одну ночь после долгих своих отлучек, а с наступлением утра удалился, и нам неведомо, когда вернется он домой». Между тем домашний пес сего убиенного мужа ласкался и странно метался с воем, то ли играя с прибывшим господином, то ли жалуясь ему, чем привел в немалое изумление как его самого, так и всех присутствующих. Когда же господин наконец собрался уходить, пес не покинул его, но, увязавшись следом, стал кружить вокруг: то поднимался на задние лапы, словно намереваясь обнять его, то, припадал к земле и, скребя ее когтями, заливался жалобным воем. Рыцари, видевшие сие, в изумлении то и дело останавливались; тогда сей могучий пес, заметив, что они ждут, устремлялся бегом к холмику земли, скрывавшему тело убитого. И когда они уже было начинали думать, что ушедший прочь пес более не вернется и оставил намерение следовать за господином, тот стремглав вновь настигал его, продолжавшего путь к себе домой; и тотчас, как и прежде, своими движениями и плачевным воем словно бы взывал к нему и не отставал до тех пор, пока, побудив господина всеми доступными ему знаками, сам, идя впереди, не привел его к тому самому месту, где было сокрыто тело.

Подойдя же к борозде, каковая столь искусно скрывала могилу погребенного мертвеца, что земля казалась лишь перевернутой плугом, пес с нетерпением принялся разрывать зубами и когтями сложенный поверх дерн. Наконец и присутствующие там мужи приложили к сему делу руки: раскопали землю и, извлекши найденное тело, осмотрели его и опознали. Учинив же допрос прелюбодею о злодеянии, они вскоре доподлинно узнали весь ход дела. Да не будет читателю в тягость, что мы описали сие, ибо и столь великому святителю отнюдь не казалось излишним рассказывать о нем, причем зачастую в присутствии многих весьма знатных мужей. Но теперь вернемся к начатому повествованию.

Итак, Гугону, который всеми силами с сыновней преданностью служил всей братии, по особому повелению его приора было поручено, дабы он с сугубым тщанием служил прежде всего своему родителю во всем, в чем тот имел бы нужду. «Ибо ни мне, – молвил приор, – ни прочей братии не окажешь ты ничего более угодного, нежели если не откажешь сему столь досточтимому мужу ни в каком желанном ему услужении. Ведь среди братии не сыскать никого, кто был бы преданнее тебя, кто был бы более склонен к смирению и скор в готовности служить, кому мы могли бы поручить заняться столь богоугодным делом». Охотно принимает и с еще большей охотою исполняет благочестивый юноша сии повеления своего духовного отца касательно нужд своего плотского – а вернее сказать, и духовного – родителя, через коего, к своей радости, он скорее был заново рожден и посвящен Богу, нежели прежде произведен на свет ради мира сего.

Видели бы вы, как в ту пору он – тот самый, кто своим услужением у каждого из братий обрел преизобильную благосклонность к себе, – наипаче угождал всем именно тем, что в попечении о нуждах своего отца превосходил усердие любого другого. Ибо то, что все сообща и каждый в отдельности желали бы оказать сему преславному мужу, он один исполнял за всех. Посему, как он сам часто с радостью вспоминал, все время, что оставалось дожить старцу, он водил его, носил на руках, одевал и обувал, раздевал, омывал, отирал, расстилал ему ложе, готовил пищу для слабеющего и сам кормил немощного тем, что приготовил. И когда поступал он так, это и тому подобное казалось ему слаще на вкус, нежели мед – вкушающему, или чем некие пряные пития – томимому великою жаждой. За каждое из сих дел тысячекратно принимал он благословение из уст отца и с великой жаждою испивал его алчущим сердцем. Ибо знал он, что «благословение отца утверждает домы детей» (Вульг. Сир. 3:11). Несомненно, Господь, Которому предстояло даровать ему «благословение всех народов» (ср. Вульг. Сир. 44:26), «предварил его благословениями сладости» (Вульг. Пс. 20:4), являя его для всех сладостным, достолюбезным и исполненным благословения.

ГЛАВА IV О том, как, будучи рукоположен в диаконы, он вскоре предался усердной проповеди.

Вступив уже в девятнадцатый год своей жизни, по прошению всего собрания братии, он, будучи принуждаем и против собственной воли, был возведен досточтимым епископом Гренобльским в диаконский сан. Имел он уже разумение – вместо седин, и непорочную жизнь – вместо старческого возраста (ср. Вульг. Прем. 4:8–9). Посему не без основания он по всеобщему мнению почитался годным и вполне достойным столь великого служения и чести. Облеченный покровом святости, разноцветною одеждой (ср. Быт. 37:23) и столою радости овитый, сам, будучи бел и румян (ср. Вульг. Песн. 5:10) ликом и одеянием, а в гораздо большей степени – духом и умом, умыв меж невинными руки свои, обходил он алтарь Божий (ср. Вульг. Пс. 25:6) с величайшим благоговением и благочестием. И возглашал он Евангелие ангельским гласом, прислуживая за божественными таинствами со страхом и пламеннейшим сокрушением.

Вскоре предался он стараниям о святой проповеди, дабы наставлять народ и с великим тщением пробуждать закосневшие сердца любить небесное отечество. Согрешающих он обличал открыто перед всеми и решительно каждому, кому мог, преподавал ради общей пользы то спасительное знание, каковое сам стяжал в преизбытке. Утроба его, до краев исполненная молодым вином (ср. Иов 32:19) двойной любви (к Богу и к ближнему – прим. пер.), соединенной с духом ведения и благочестия (ср. Ис. 11:2), непрестанно изливала речи о том и о сем. Теснил его дух утробы его (Иов 32:18), и снедала его ревность по доме Господнем (Пс. 68:10), когда видел он, что жатвы много, а делателей нет вовсе или же весьма мало (ср. Мф. 9:37). Посему, когда со стыдливостью и трепетом, по повелению своего прелата и по прошению народа, он разливал на площадях потоки из колодца своего (ср. Притч. 5:16), то чувствовал сам в то время, равно как чувствовал и народ, пивший воду из водоема его (ср. Притч. 5:15), что изливаемая им вода, которая поначалу от страха казалась ледяною, с приходом к нему уверенности во время сего служения согревалась действием винного жара, дабы спасительно опьянять как служителя, так и пьющих. Исполнялось при сем благоверном виночерпии духовных пряных питий то, о чем гласит Писание: «Кто напояет других, и сам напоен будет» (ср. Притч. 11:25). Точно так же и сии напоенные повсюду восклицали гласом псалма: «Чаша твоя опьяняющая, сколь она преславна!» (ср. Вульг. Пс. 22:5). И благословляли они истинного Иосифа, положившего свой кубок в отверстие мешка младшего брата своего (ср. Быт. 44:2).

ГЛАВА V О том, как управлял он обителью святого Максима на правах приора.

Все радовались словам благодати, исходившим из уст его (ср. Лк. 4:22), но более прочих – его приор, муж набожный и благочестивый, который воспитал его и любил, как собственную душу (ср. 1 Цар. 18:1). Сей муж, с превеликой радостью в сердце видя, что воспитанник его возвышается славою слова наряду с возвышенностью жизни, постарался и сам возвести его еще выше. Посему поручил он ему в управление соседнюю обитель, называемую Сен-Максимен, ибо тамошняя базилика посвящена святому Максиму, благородному покровителю правителей. Гугон принял сию обитель, хотя она и была почти вовсе лишена всего необходимого, ибо тому, кто подвластен законам послушания, не дозволено было от сего послушания отказываться; и вскоре он в изобилии наполнил ее благами. Впрочем, казалось, что скудных угодий сего места едва хватит для достойного пропитания даже одному насельнику с немногочисленной челядью. Но Гугон, зная, что «двоим лучше быть вместе, нежели одному» (Вульг. Еккл. 4:9), не пожелал оставаться один, дабы когда-нибудь не сказано было ему: «Горе одному, ибо если упадет он, то нет поднимающего» (Вульг. Еккл. 4:10). Зная также, согласно изречению одного ученейшего мужа, что сколь радостнее жить вместе с младшим, столь же безопаснее жить вместе со старшим, он принял себе в сотоварищи одного пресвитера из числа сотоварищей-каноников, почтенного летами и благонравием. Поручив же заботу о поле и виноградниках богобоязненным крестьянам, сам он предавался чтению и молитве.

Возлагая на Господа помышление свое (ср. Пс. 54:23) и заботясь о Господнем, дабы угодить Богу (ср. 1 Кор. 7:32), нисколько не заботился он о завтрашнем дне (ср. Мф. 6:34) и не много пекся о сегодняшнем, но с упованием воспевал псалом: «Ради имени Твоего, Господи, Ты будешь мне вождем и пропитаешь меня» (ср. Вульг. Пс. 30:4). Посему и Господь, ради веры его благостно заботясь о нем самом и о тех, кто был с ним, преумножал в них всякую благодать (ср. 2 Кор. 9:8). Они же, беря пример с младшего и изобилуя на всякое доброе дело, жили целомудренно, праведно и благочестиво (ср. Тит. 2:12), доставляя нуждающимся пропитание, а богатым воздавая должные почести. И случилось так, что вскоре сия обитель обогатилась вещественными благами, а насельники ее – благами добронравия, снискав повсюду громкую славу о своей добродетели. Сам же Гугон, радея о святом увещевании, стал еще настойчивее поучать не только прихожан своей малой церковки, но и толпы людей, стекавшиеся отовсюду ради слушания слова Божия, наставляя всякого человека являть себя, в меру своего звания, безупречным последователем католического предания и благочестивой во всем жизни.

ГЛАВА VI О том, как исполнил он евангельские слова: «Если согрешит против тебя брат твой...» и прочее – в отношении своего прихожанина, стяжавшего дурную славу прелюбодеянием.

Была среди овечек, вверенных его попечению, некая овца больная и заблудшая, сама добровольно предававшая себя на растерзание волкам. Ибо некто из его прихожан неизлечимо страдал недугом прелюбодеяния. Какую же заботу, какое попечение и какую настойчивость употребил ради него сей добрый последователь Доброго Пастыря, сочли мы за лучшее изложить его собственными словами. Ибо однажды, когда собралось вместе множество образованных мужей, случилось так, что в его присутствии, когда он по-дружески о многом с ними беседовал, некоторые знатоки канонического и гражданского права упомянули то место из Евангелия, когда Господь говорит Петру: «Если согрешит против тебя брат твой.., обличи его между тобою и им одним» (Мф. 18:15). Относительно же того, что следует далее, а именно о привлечении с собою двух или трех свидетелей (ср. Мф. 18:16) и о том, каким образом надлежит поведать церкви (ср. Мф. 18:17) о грехе брата, одни рассуждали так, а другие этак, но так и не приходили к единому мнению; тогда святитель высказал то, что казалось правильным ему самому, и подкрепил свое суждение изложением следующего примера.

«В ту пору, – рассказывал он, – когда я, будучи еще юнцом и состоя в диаконском сане, управлял вверенным мне приходом, а некий простой священник исполнял подобающие его чину обязанности по совершению таинств и церковных служб, случилось так, что один из моих прихожан навлек на себя бесчестие, а вернее, что еще хуже, самую вину прелюбодеяния. Узнав о сей худой молве, я перенес это весьма тяжело. Самым тщательным образом расследовал я дело, а когда все раскрыл и доподлинно разузнал, при содействии благодати Господа нашего исправил его следующим образом. Я призвал сего мужа для беседы наедине (ср. Мф. 18:15) и сказал ему то, что почел нужным сказать, сообразуясь с обстоятельствами. Он же, напротив, стал упорно отпираться от своей вины, гневаться и, в какой мере слепое ожесточение внушало дерзость его уму, даже осыпать меня угрозами и бранью».

Удалившись, он в конце концов оставил меня в печали, ибо на ту пору показался неисправимым. Памятуя же о евангельской заповеди, я привлек с собою сперва двух, а затем и трех свидетелей (ср. Мф. 18:16), кои ведали о сем деле наравне со мною, и обличал сего человека, увещевая его исправиться и обещая ему, в случае исправления, прощение после епитимии. Тот же медлил обещать исправление; и не согласился устранить ни самого повода ко греху, ни причины для подозрений. Наконец, когда вина его сделалась очевидной уже для всех, в некий торжественный день я открыто обличил его посреди церкви (ср. Мф. 18:17); во всеуслышание заклеймил чудовищность его преступления и с грозным предупреждением возвестил, что если он в скорейшем времени не одумается, то будет предан сатане во измождение плоти (ср. 1 Кор. 5:5). Придя от сего в великий страх и смятение, он выскочил на середину и, отрекшись от своего греха не без стенаний и пролития слез, принес покаяние; и, исправившись и примирившись, получил прощение».

Так поведал святой муж об этих событиях, кои мы сочли нужным вплести в настоящее повествование ради того, дабы читателю сделалось еще яснее, какую заботу и ревность, какое рассуждение и попечение о спасении душ имел и проявлял сей боголюбивый муж с самых ранних лет; и дабы стало очевидно, что не без основания он, оказавшись вернейшим в малом (ср. Лк. 16:10), в подобающее время был поставлен над многими достояниями своего Господа (ср. Мф. 25:21).

ГЛАВА VII О том, как вместе со своим приором он посетил Шартрезу и, увидев, полюбил ее.

Впрочем, как гласит Священное Писание, «когда человек окончит, тогда он лишь начинает» (Вульг. Сир. 18:6). И хотя все в один голос провозглашали, что Гугон уже достиг совершенства в меру своего чина и даже сверх меры своего возраста, взойдя на самую вершину добродетелей, сам он считал, что не коснулся еще и начала совершенства или достойного жития. Услышав же о святой и возвышенной славе картезианских монахов, он с ненасытным желанием сердца возжаждал наставиться их примером. Но поначалу, утаивая пылкость сего желания, он постарался устроить так, дабы вместе со своим приором, о коем упоминалось выше, удостоиться насладиться их видом и беседою с ними. И когда сие свершилось, вскоре в груди его воспламенилась столь великая любовь к тому духовному житию, что он уже никоим образом не мог сдержать в себе пламени сего пожара. Ибо, счастливо горя в духе, он на собственном опыте познал истинность изречения того, кто горел несчастливо: «Чем более пламень сокрыт, тем жарче пылает» (Овидий, Метаморфозы, IV, 64).

Взирал он и, вглядываясь, дивился сей обители, каковая уже самим своим расположением почти выступала за облака и соприкасалась с небесами, будучи совершенно удалена от всякого беспокойства о земном. Постигал он, сколь велика там возможность всецело предаться служению одному лишь Богу, каковому занятию здесь наипаче, казалось, споспешествовало пребогатое изобилие книг, широкая возможность для чтения и непоколебимый покой для молитвы. И поистине, что касается расположения сей обители, признано, что оно обстоит именно так. В насельниках же обращал он внимание на умерщвление плоти, безмятежность ума, свободу духа, светлую радость на лицах и чистоту речей. Уставы их восхваляли уединение, но не обособленность. Они разделяли жилища, но соединяли умы. Каждый обитал наедине с собой, но не имел и не творил ничего своего. Все жили порознь, но каждый пребывал в общности. Порознь оставался каждый ради того, дабы не терпеть препятствий ни от кого; сообща же жили, дабы не лишиться братского утешения. Все сие и тому подобное, замеченное им там, равно как и надежная твердыня послушания, каковой столь часто бывают лишены многие отшельники, подвергаясь оттого крайней опасности погибели, нравилось Гугону, восхищало Гугона и, внезапно словно бы ввергнув его в исступление, всецело подчиняло его.

Был в том собрании святых один старец, имевший некогда великое имя в миру, а в ту пору стяжавший не меньшую славу в святом подвижничестве. Ему-то Гугон наедине и открыл пыл своего сердца; и, прося у него со стонами и плачем не столько совета, следует ли ему совершить сие, сколько, каким бы образом поскорее исполнить желаемое, получил он в ответ совсем не то, на что надеялся. Ибо сей благоразумный муж, взглянув на юношу – по виду изнеженного и юного летами, – и зная к тому же о его знатном происхождении, предположил, что суровость сего ордена не сможет подойти его нравам, равно как не будет посильна и для его телесной крепости. Посему, словно бы желая устрашающим ответом удержать его от таковой дерзости или же, вернее, стараясь испытать твердость его духа, молвил: «Как смеешь ты, мальчишка, даже помыслить о подобном? Люди, населяющие скалы, кого ты видишь здесь, тверже любых камней: не умеют они жалеть ни самих себя, ни живущих вместе с ними. Место это ужасает одним своим видом, а еще тяжелее – исполнять устав ордена; суровый покров власяницы соскоблил бы кожу и плоть с твоих костей еще при жизни; а строгость дисциплины до основания сокрушила бы ту телесную нежность, каковую я в тебе ныне вижу».

Однако сей Христов новобранец, искренний почитатель и преданный подражатель блаженнейшего Мартина, сделавшись от наведенного на него страха лишь еще более твердым, в молчании сердца своего обратился к изречению непобедимейшего Лаврентия, который, когда перед ним выставили всякого рода орудия пыток, сказал желавшим устрашить его: «Я всегда желал сих пиршеств!». Ибо как печь от влитой в нее воды лишь пуще вспыхивает и вздымает ввысь языки пламени, так и пламенеющее желание святых, когда противостоят ему невзгоды, лишь сильнее крепнет.

ГЛАВА VIII О том, как нарушил он свое обещание, скрепленное по настоянию его приора клятвою верности, и сделался картезианским монахом. И суждение его самого о таковом нарушении клятвы.

Итак, избегая упомянутого старца как человека, слишком сурово противящегося его желаниям, он тотчас открывает сей пыл своего сердца некоторым другим из братии. Те же без промедления, с великим благоволением и настойчивыми увещеваниями твердо держаться сего спасительного намерения даруют ему свое согласие и обещают помощь. Тогда Гугон, ликуя в безграничной радости, слезно умоляет их сохранить сие в строжайшей тайне от приора. Ибо сей усердный подражатель евангельскому наставлению помнил о том, что найденное сокровище надлежит (скорее оставив все имеющееся, нежели продав) утаить (ср. Мф. 13:44), доколе не представится случай купить его и безопасно им владеть. И однако ж, хотя он и старался с великой скрытностью утаить замысленное, все же не смог избежать подозрений бдительного пастыря, ревнующего о нем с чрезмерною любовью. Посему, когда они поспешно возвратились к себе в обитель, старец, заливаясь слезами, обратился к нему с такими словами:

«О, дражайший сын мой, – молвил он, – знаю, поистине знаю, что на великую беду себе и к непоправимому ущербу для моей общины привел я тебя в Шартрезу. Шартреза всецело похитила тебя для себя, она владеет тобой. Мы же пока едва удерживаем тебя телесно, но душа твоя уже не с нами. Боюсь, однако, что и сие продлится недолго; ибо, с юных лет следуя духу и ни во что не ставя плоть (ср. Вульг. Гал. 5:16), ведомый, без сомнения, порывом первого, а не второй, в скором времени ты будешь отнят от нас. О горе! Свет очей моих столь внезапно угасает (ср. Вульг. Пс. 37:11), и посох моей старости отнимается у меня, шатающегося, как раз тогда, когда я нуждаюсь в нем более всего. Неужели сладость моего меда так внезапно обратится в полынь, а слава моя, коей так хвалился отец о своем мудром сыне (ср. Вульг. Притч. 10:1), обратится в ничто? Смилуйся, сын мой, смилуйся лучше над своим отцом; не лишай меня, поседелого и уже близкого к могиле, утешения в твоей великой ревности, дабы не преступить тебе пределов врожденного тебе милосердия и сострадания. Если материнская утроба общины, родившей тебя для Бога, и если братская сладость благочестивых мужей, кои нежно питали тебя, не могут вполне отвратить помышления твоей души, пылающей стремлением к большему совершенству, то снизойди к отцовской старости хотя бы в том, чтобы не покидать еще дышащего старца, который ведь лишь в тебе одном чаял найти свое отдохновение!»

Среди сих и им подобных речей скорбь поглотила дух их обоих; затем старец, едва переведя дыхание, молвил еще вот что: «Надеюсь, – сказал он, – уповая на врожденную благость моего дражайшего сына, надеюсь, что он услышал меня. Пусть же сын мой поклянется мне во имя Господа, Бога своего, что, покинув отца, он ни в коем случае не присоединится к картезианцам, покуда я жив. Иначе копье подозрения, коим страх жестоко пронзил внутренности моего духа, никоим образом не будет исторгнуто».

Благий Боже! Каково среди всего этого было сердцу, каково было душе раба Твоего, и сколь великое борение двойной любви (к Богу и к человеку. – прим. пер.) бушевало в его сердце! О дивное дело, о дивное смятение! С обеих сторон – буря, и с обеих сторон – ясность; отсюда и оттуда влекут они колеблющегося и к кораблекрушению, и к тихой пристани. Ибо если не окажет он послушания Богу, призывающему его к большему совершенству, то оставляется любовь единая; если же воспротивится власти, от Бога установленной (ср. Рим. 13:1), то уязвляется любовь двойная. Оставляется единая – та, что принадлежит Богу; не исполняется двойная – та, что принадлежит и Богу, и ближнему. О, теснота отовсюду! (Вульг. Дан. 13:22). Но теснота сия, как ни удивительно сие сказать, проистекает от преизбыточной широты. Что же сотворит он, будучи столь расширен и столь стеснен? Могла бы сказать ты среди сего, о душа расширенная и душа стесненная: «Что избрать – не знаю!» (ср. Флп. 1:22). Впрочем, скажу я: что бы из сего ни избрала ты, согласишься ли ты или же откажешься исполнить требуемое, предлежит тебе жизнь, а не смерть.

Но посмотрим теперь, что же ты предпринял, какой выход нашел и как избегнул сих назойливых рук. Воистину, имея обыкновение и навык повиноваться начальствующим и подчиняться им (ср. Евр. 13:17), не умея перечить и не зная, как это – отказать в покорности, – ты подаешь руку требующему и, принеся клятву телесно, исполняешь волю приказывающего; исход же сего дела ты всецело предаешь на Божественное произволение. Ибо помнил ты, что Дева, Матерь Света и Родительница людского спасения, сохранив нетронутым обет девства, дала согласие на брак; однако же, по чудесному устроению Божественной премудрости, не потерпела от того никакого ущерба Своему обету, но, напротив, обрела в нем великую защиту Своей непорочности и утешение в плодоношении.

И поистине нечто подобное предполагал и чаял ты для себя от Зрителя твоей чистоты, от Свидетеля совести и Судии твоего намерения – Всемогущего Бога. Но благой Бог и не заставил тебя долго обманываться в твоей надежде. Ибо немного спустя, когда ты некоторое время колебался и не ведал, что надлежит делать, когда всякий день нес урон для своей духовной жизни, а ты все страшился преступить данную клятву, горнее милосердие внезапно с величайшей верностью и ясностью пролило в твое сердце луч рассуждения. Оно внушило тебе и в полной мере удостоверило, что не следует соблюдать клятву, слишком необдуманно исторгнутую вопреки пользе души и в ущерб истинному спасению.

Итак, познав и возликовав, что воистину Сам Господь Бог говорит сие в тебе (ср. Вульг. Пс. 84:9), слушая Его и повинуясь Ему, ты привел в порядок вверенную тебе обитель и, поскольку никто о том не знал, не подстерегал тебя и ни о чем подобном не подозревал, тайно удалился. Прибыв же в Шартрезу, ты был с радостью принят и пребывал там в превеликой благодати.

Кроме того, многократно вопрошаемый твоим слугою, не породило ли в тебе сие нарушение клятвы когда-либо хоть малейшего угрызения совести, как то обычно бывает, ты всегда отвечал одно и то же: «Никогда, поверь, не чувствовал я из-за этого угрызений совести, но скорее ликование духа, когда вспоминаю о том поступке, из коего извлек я столь великое духовное преуспеяние».

ГЛАВА IX О том, как на вступившего в новое духовное воинство древний враг обрушил новые множества искушений, но защита Спасителя нигде его не оставляла.

Если бы попытались мы описать здесь все, что сотворил сей слуга Божий, что претерпел, чего удостоился и что воспринял, насколько того потребовала бы польза многих, то и силы покинули бы нас, и времени жизни не хватило бы, а для продолжения рассказа о прочих его деяниях уста наши и вовсе бы онемели. Но пройдем через сие вкратце: не умалчивая совсем, но и не перечисляя каждой подробности, а излагая все, что надлежит сказать, по мере возможности в немногих словах. Прежде же всего мне кажется, что не следует обойти молчанием то, что о своих первых шагах он часто сам рассказывал нам по душам:

«Вскоре, – говаривал он, – едва лишь переступил я порог кельи, как почувствовал, что сердце поднимается новое искушение. И искушение сие отнюдь не было однообразным; напротив, против меня, вступившего в новое духовное воинство, искуситель обновил все орудия своей древней злобы. В особенности же – словно мощнейшую баллисту, непреодолимую, как он надеялся, тем паче, чем более она была неотделима от меня, – он натянул, а вернее сказать, воспламенил против меня жало моей плоти (ср. 2 Кор. 12:7). Днем и ночью не отступал от меня, нависая надо мною и жестоко тесня меня, ангел сатаны, удручающий меня (ср. 2 Кор. 12:7). Что же противопоставил сему я, благий Иисусе? А вернее, что сотворила в ответ Твоя благость, являя милость слуге Своему? Я, со своей стороны, коленями разил землю, стонами сотрясал небеса, кулаками бил себя в грудь, а щеки орошал слезами. Но все сие и многое иное делал я, словно бы лишь сотрясая воздух (ср. 1 Кор. 9:26), доколе Ты – Тот, Кто не спит и не дремлет, Кто хранит Израиля (ср. Пс. 120:4), о благословенный Самарянин! – не приложил Свою руку. Ты, ночной страж (ср. Ис. 21:11), тотчас рассеивал всякое зло, возлагая руку Свою на меня, едва живого, и разбойники, что внезапно наползали отовсюду и жестоко врывались внутрь, оставляли меня, едва живого (ср. Лк. 10:30).

Тогда, видя, что обсохло гумно сердца, а печь плоти – остыла, когда отступали оттуда суетные помышления, а отсюда – пламенные порывы, я дивился тому, кем я был прежде и кем внезапно соделался. И когда подобные перемены чередовались вокруг меня, а вернее – внутри меня, я весьма часто забывал о себе самом, вспоминая о Тебе от земли Иорданской (ср. Пс. 41:7). Посему словно от тех двух истоков, от коих река сия берет свое имя и начало, я возносил двойное исповедание: моего уничижения и Твоего прославления. Воспевая Тебе милости Твои (ср. Пс. 88:2) и исповедуя против себя самого неправды мои, я чувствовал, что Ты прощаешь нечестие греха моего (ср. Вульг. Пс. 31:5). Ибо когда пребывал я в Ермоне и на малой горе (ср. Вульг. Пс. 41:7), отвращаясь и предавая проклятию всякий соблазн непотребной мерзости, смиряя себя и после сего губительного пожара чувствуя себя лишь прахом и пеплом (ср. Быт. 18:27), Ты вскоре являл благость слуге Своему, открывая очи мои, дабы созерцал я чудеса закона Твоего (Пс. 118:18).

Кроме того, Ты давал мне, утомленному и истощенному, хотя бы отчасти предвкушать иногда ту сокровенную манну (ср. Откр. 2:17). И то столь малое, что сподобился я предвкусить от нее, было так сладостно и столь безмерно, что ради обретения оной полнее и дольше я бы с легкостью презрел все, что знает сей мир сладкого или горького, мягкого или сурового. Впрочем, редкими были для меня сии часы, и недолгим – пребывание в них. Вновь и вновь был я увлекаем к битвам и сражениям. И все же никогда, ни единого разу не оставляло меня, хотя и недостойного, милосердие преблагого Искупителя; всегда глас Его звучал в ушах моего сердца, наставляя и утешая меня, и всегда рука Его пребывала со мною, избавляя и укрепляя меня».

Сие и весьма многое в том же роде он часто вспоминал сокрушенным сердцем (ср. Пс. 50:19) не только ради нашего утешения, но и ради собственного смирения и самоуничижения. Рассуждая наедине о своем состоянии, перемену коего в епископском сане он оплакивал, рассказывал он о том, что в прежней своей жизни либо претерпел по-человечески, либо воспринял от Бога. Приводил же он сие ради сурового самообличения: якобы бы не воздавал он Богу должным образом за Его благодеяния или после обретения столь щедрых даров своего Господа, будучи уже в крепком возрасте, силами духа оказался хуже, чем в прежние свои, немощные лета.

ГЛАВА X Суждение Папы о превосходстве Картезианского ордена. И о нравах и добродетелях монахов и братьев-конверсов, коих Гугон обрел там. А также о том, с какой жаждой сам он преуспевал среди них в духовных делах.

Итак, заключив наконец в желанные объятия прекрасную и светлоликую Рахиль, сей новый обитатель пустыни, Гугон, подобно благочестивейшей Марии, сидел в уединенной келье. Сидел он в уединении, но не был одинок, ибо с ним был Господь, через Которого он во всем действовал успешно (ср. Вульг. Быт. 39:2–3). Поистине, сидел он с великим смирением, припадая к стопам сладчайшего своего Иисуса и с величайшей жаждой внимая слову Его (ср. Лк. 10:39). Здесь снискал он себе ту совершенную уверенность в близости к Иисусу своему, каковая вознесла его к такому дерзновению, что отныне и на весь остаток своей жизни всякую славу мира сего, всякие вершины его почитал он лишь сором (ср. Флп. 3:8), а всякую надменность гордых и возвышенных века сего, низвергнутую словно на самое дно, сам он, утвердившись на некой возвышенной вершине, презирал издали. Здесь воспринял он глас, коим мог бы воззвать к Премудрости: «Ты сестра моя!» (Вульг. Притч. 7:4), у коей «богатство превосходное и слава» (Вульг. Притч. 8:18). Став словно бы братом, причастным сим богатствам благой сестры, он был поставлен Господом в величие на веки (ср. Вульг. Ис. 60:15), как о том яснее поведает нижеследующее повествование книги сей.

Притом, как и всегда, так наипаче в ту пору в оном собрании праведных обретались мужи – как клирики, так и миряне – дивной святости и степенности, внушавшие великое почтение даже самим верховным правителям и прелатам церковным. Приора сей обители, носившего имя Василий, за замечательные заслуги его и превосходные добродетели все, кто знал его, обыкновенно величали не иначе как святым. За ним вплотную по вершинам совершенного монашеского жития следовали и прочие; так что нелегко было различить, кого среди них можно бы почесть более пламенным, а кого – более совершенным. В мирской пастве тоже весьма многие выделялись, будучи наделены выдающимися дарами благодати. Мы узнали весьма многое об их добродетелях, о чем стоило бы написать ради общей пользы; однако же, сознавая свою немощь, мы старательно уклоняемся даже от тех отступлений, кои могли бы показаться необходимыми, держась в пределах того, что начали рассказывать.

Там царила столь великая суровость в усмирении плоти, и столь великое рассуждение сохранялось в самой этой суровости, что, держась золотой середины вместе со блаженными, никто не довольствовался совершением подвигов, кои были бы ниже его сил, но ни одному не дозволялось предпринимать того, что превосходило бы его меру, даже если бы он того желал. Пылало среди них единодушное стремление к строгой нищете; ненависть ко всякому излишеству, умеренность в самом необходимом, забвение преходящего, жажда вечного, общее смирение и сокрушение сердца, а также общее для всех самоуничижение и предпочтение товарищей себе (ср. Вульг. Рим. 12:10; Флп. 2:3). Ибо сие в равной мере укоренилось как среди монахов, так и среди братьев-конверсов.

Между тем среди монахов так высоко почиталось прилежание к чтению, возвышенность созерцания, а также чистая сладость размышления и молитвы, что сие показалось бы невероятным. Но и у братьев-мирян настолько преизобиловала в сем благодать – за исключением лишь того, что сами они не умели читать начертанных чернилами букв, – что едва ли поверили бы рассказчику, если бы он попытался во всеуслышание передать, сколь остро схватывали и они смысл читаемого; какие пламенные, неведомые даже клирикам искры духовного разумения умели они извлекать оттуда, как, например, тот благородный Жирар, некогда превеликий граф Неверский, а в ту пору – наименьший, как сам он полагал, конверс среди картезианцев.

Однажды, когда в его присутствии некие знатные мужи рассуждали о Соломоне – достоверно ли известно, что он обрел спасение вместе со святыми, – и когда его самого попросили высказать свое суждение, он ответил: «Воистину так, пусть никто не сомневается в его спасении. Ибо если Господь Иисус Христос, нисходя, дабы опустошить ад, с честью взял с Собою отца Своего Давида, нет сомнения, что возымел Он попечение и о брате Своем Соломоне, который воспел Ему столь великие хвалы. Да и отец их обоих, Давид, несомненно, сказал бы Ему: 'Господи, Сын мой, не оставляй сего брата Твоего, но, как подобает, возьми его с Собою'».

И говорил сие благочестивейший муж отнюдь не потому, что верил, будто осужденным в геенне благодаря заступничеству каких-либо святых может быть дарована милость прощения, как в безумии своем грезят некие еретики. Напротив, будучи в полной мере наставлен святыми мужами в разрешении сего вопроса, он счел за благо приправить обоснование истинного суждения тем остроумием, каковое было во всех обстоятельствах присуще сему преславному мужу.

Ибо мы знаем, что большинство братьев-конверсов сего ордена настолько хорошо изучили истории и нравственные заповеди обоих Заветов, что если чтец, который по обыкновению читал вслух в церкви установленные исторические чтения или святых толкователей Евангелий, допускал хоть малейшую ошибку, они тотчас замечали сие и тотчас же, едва услышав, указывали на нее легким покашливанием. Ведь и сами они по мере сил занимались и предавались приобретению Божественной премудрости с тем же усердием, с каким иные посещают мирские ярмарки. Поистине, об ордене сем в регистре того Папы, во времена коего наш святитель был канонизирован, читается следующее: «Картезианский орден тем превосходит прочие ордены, что положил предел алчности».

Что же, как мы полагаем, сотворил здесь Гугон, и насколько он преуспел? В ту пору любовь к учению, укоренившаяся в нем, можно сказать, с самых первых месяцев жизни, смогла получить весьма великую подпитку (благодаря книгам, наставникам и его чрезвычайно ясному уму, а также досугу, столь же благоприятному, сколь и почти непрерывному) и разгореться, подобно ненасытному огню в бескрайних лесах. За сими делами и сими занятиями непрерывно проводил он дни и ночи. И не сетовал он ни на что иное, почитая единственным препятствием своему духовному преуспеянию и радостям лишь краткость времени; ибо для него, неизменно занятого чтением, размышлением или молитвой, удивительным образом вся долгая протяженность дней и ночей пролетала куда быстрее, нежели он того желал.

ГЛАВА XI О том, как старец, коему Гугон был назначен в услужение, пророческим духом возвестил, что он соделается епископом.

Итак, Гугон, уподобляясь Марии, всецело предавался слову Божию (ср. Лк. 10:39), однако подобно ей же он с горячим усердием прилежал и к тому служению, каковое ему подобало. Ибо как Мария радовалась тому, чтобы помазывать то главу, то все тело, то стопы Господни (ср. Мф. 26:7; Мк. 14:3; Ин. 12:3), так и Гугон желал оказывать милость сладостного услужения то своим начальствующим, то равным, то даже низшим, стремясь с неким набожным благоволением как можно отраднее их утешать. И когда он столь же искренне, сколь и неутомимо исполнял сие по отношению ко всем, ему поручили заботиться и ухаживать за неким старцем-монахом, мужем великих добродетелей. Сему старцу, уже больному и по причине возраста и крайней немощи никогда не покидавшему стен своей кельи, Гугон, преданный и неутомимый служитель, словно кормилица питомцу или мать сыну, и в пении уставных часов помогал, и приносил утеху, снабжая его всем необходимым, прислуживая ему во всем не иначе, как самому Господу Иисусу Христу.

Однажды случилось так, что приблизилось время совершения местным епископом священных рукоположений; к тому времени Гугон провел в сем монашеском житии уже несколько лет. Зная об этом, сей человек Божий, бывший для Гугона в равной мере и наставником, и воспитанником, заговорил с ним и, словно бы испытывая его, молвил: «Вот, сын мой, ныне от тебя зависит, желаешь ли ты стать священником. Если согласишься, то немедленно возведен будешь в эту степень».

Услыхав сие Гугон, воспылал великим желанием священства и вскоре просто и искренне открыл то, чего желал. Ибо уже давно не было для него ничего милее, ничто не казалось равно сладостным, нежели прислуживать при священнодействиях и насыщаться таинствами божественными; а поскольку для него не было ничего слаще Иисуса, как о том подробнее будет сказано ниже, он желал обрести возможность чаще прикасаться к Нему, пребывающему в спасительной гостии, устами сердца и тела. Итак, молвил он: «Что до меня, отче, то, поистине, ничего более не желаю я в сей жизни». На что старец ему: «А?! Что ты сказал? А?! Ну-ка, что ты сказал? Кто бы поверил, что ты осмелишься и скажешь подобное? О дивное дело! О, сколько раз ты читал: 'Кто приступает к священству не против воли, тот приступает недостойно'; а теперь, как сам признаешься, приступаешь не против воли, но с великою жаждою, и притом нисколько не страшишься!».

Услыхав сии слова, Гугон, устрашившись и словно пораженный молнией, простерся во весь рост у стоп упрекавшего его старца, обильно проливая слезы и со стонами испрашивая прощения за столь великую дерзость. Тот же, хотя сам до глубины души был потрясен таковым его благоговением и смирением, на краткое время сделал вид, будто не замечает его тревоги, но наконец мягко и со слезами молвил: «Встань, встань!» И когда тот по его повелению сел, сей Божий человек пророческим духом изрек следующее, молвив: «Не смущайся, сын мой… нет, не сын, а уже владыка; не смущайся, говорю я тебе. Знаю, воистину знаю, с каким духом и с каким чувством произнес ты сии слова. Посему говорю тебе и говорю истинно: вскоре станешь ты священником, а после, когда приидет время, предвиденное Богом, соделаешься и епископом».

ГЛАВА XII О том, что, будучи возведен в степень пресвитера, насколько вырос он в чине, настолько же преуспел в благочестии; а также о суровости воздержания, коим он укротил свою плоть еще до епископства.

Итак, возведенный, согласно слову сего Божия человека, в степень священства, насколько вырос он в чине, настолько же преуспел и в священном благочестии. Во время служения у алтаря он поистине вел себя так, словно руками своими воочию осязал Господа Спасителя. Тем, кто предстоял рядом с ним, совершающим божественные таинства, казалось, будто он сам на деле и в истине (ср. 1 Ин. 3:18) распевает вместе с Невестой оную брачную песнь: «Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему» (ср. Вульг. Песн. 2:16) – столь великое благоговение даровал ему Возлюбленный внутренне, и столь великое внимание воздавал он сам Возлюбленному внешне.

Точно так же, созерцая зримые виды хлеба и вина и устремляя взор ума к невидимому, он повторял: «Возлюбленный мой бел и румян» (Вульг. Песн. 5:10). И «какая речь, какой язык возможет пересказать» (гимн Sanctorum meritis) то, что зачала и породила утроба его сердца при созерцании сих двух видов, и каково то было?

Иногда же, вкушая с пасхальным агнцем латук креста (ср. Вульг. Исх. 12:8), все более явственно, а точнее сказать – все глубже запечатлевая его в себе и внутренне пережевывая, он всеми гласами души своей взывал: «Возлюбленный мой – связка смирны для меня, между грудей моих пребудет» (Вульг. Песн. 1:12). Ибо он не поддавался поверхностному сокрушению лишь на час, дабы после того дать уму послабление, обращаясь к легкомыслию, но, удерживая дух в крепкой строгости, применял к себе то, что сказано о выдающейся пророчице и грешнице: «Лице ее не менялось более» (ср. Вульг. 1 Цар. 1:18).

Укрощал он члены своего тела бдениями, постами, бичеваниями и, согласно обычаю ордена, ношением власяницы и питьем одной лишь воды с сухим хлебом. Не упускал он ничего из той суровости, каковую допускали общий устав или примеры старших. Не переставая же исполнять сверх должного (ср. Вульг. Лк. 10:35) и множество иных особых подвигов, он весьма часто преклонял колени и простирался во весь рост на земле; и, лежа ниц, подобно Моисею и Аарону (ср. Чис. 16:45), Иисусу Навину (ср. Нав. 7:6) и Даниилу (ср. Дан. 9:18–19), умолял он Божественное милосердие, дабы отвратило Оно ярость Свою от Своего народа и ускорило умилостивление.

Во всякую неделю Четыредесятницы имел он обыкновение проводить три дня во вкушении одной лишь воды и хлеба, без прибавления какой-либо приправы, разве что изредка добавлял малую щепотку соли. В последнюю же неделю он дополнительно и субботу проводил в подобном же воздержании. Вплоть до самого принятия епископского сана никакая болезнь, немощь или иной случай ни разу не вынуждали его хоть в какой-то мере облегчить сие четырехдневное воздержание иной пищей или питьем.

Врачи же приписывали именно сему воздержанию чрезмерное охлаждение его желудка в более преклонные лета, отчего порой претерпевал он сильные боли и почти непрестанные недомогания. Они же полагали сие и причиной того, что сила, возбуждающая аппетит, сделавшись в нем мощнее способности к пищеварению, соделала его, уже достигшего пятидесяти лет, полнее, нежели был он некогда в юности. Таким-то образом, живя не только целомудренно, праведно и благочестиво (Тит. 2:12), но бережливо, благостно и благоговейно пред Богом, ближним и самим собою, удостоился он от Бога достойнейшим образом уготовиться к приятию высочайшей степени священства.

Таким образом, без лености, изо дня в день восходя по лествице добродетелей, он вершиною своей святости превосходил вершину любого сана.

ГЛАВА XIII О том, как Гугон оказывал дружеское услужение блаженному Петру, архиепископу Тарантезскому; а также о некоторых иных обстоятельствах, касающихся их обоих, то есть архиепископа и вышеупомянутого его служителя.

В ту же пору святейший муж Петр, архиепископ Тарантезский, бывший цистерцианским монахом, имел обыкновение весьма часто посещать Шартрезу; и там, в уединенной келье среди жилищ сих святых мужей, словно в неких медоносных ульях, он пребывал, в общей сложности, по многу месяцев, подобно благоразумнейшей пчеле. Или же, поистине, подобно кротчайшей и нежной голубице, он в сем ковчеге безопаснейшего покоя переводил дух вместе с Ноем (ср. Вульг. Быт. 8:8–9), убегая от мирской смуты, словно от напора вод потопа, гибельно скрывающих под собою почти все лицо земли (ср. Вульг. Быт. 7:19). Предаваясь же там святым размышлениям и духовным беседам со святыми, он верил, что вместе с Павлом обрел иной рай, откуда весьма часто бывал восхищен до третьего неба (ср. Вульг. 2 Кор. 12:2–4) возвышенного созерцания.

Так же и Гугон был отдан ему в услужение, приняв поручение помогать ему. Ибо кто был достойнее приобщиться тайнам столь великого мужа? Кто мог бы целомудреннее прикасаться к его святейшим членам, нежнее лелеять их и с заботливее ухаживать за ними? Наконец, кто преданнее Гугона опекал бы столь великого прелата? Кто сумел бы, кто смог бы оказать святому Божию столь учтивое и приятное служение? Если требовалось прочитать вслух какой-либо отрывок или отыскать и найти некое изречение в столь великом море книг, кто исполнил бы и то, и другое рассудительнее, быстрее и охотнее? Всякое Писание, какое бы ни потребовалось, всегда было у него под рукой. Шла ли речь о страницах Ветхого или Нового Завета, вызывали ли потребность в изысканиях деяния святых или трактаты учителей Церкви, – ничто не могло укрыться от проницательности Гугона. А когда сей святой муж говорил, Гугон кротко и послушно внимал; когда же тот повелевал ему говорить, он выступал тонким толкователем, на диво убедительным и сладостным в своем красноречии.

Если бы ты увидел их вместе – того старца и сего юношу, то решил бы, что это снова Петр и Иоанн, вновь обретшие друг друга и воссоединенные. И поистине, один был Петром по возрасту и по имени, а другой – Иоанном по благодати и преданному служению, ибо во всем служил с тем благоволением, каковое могло быть сообразно почтению к святому мужу и приятно его духу. Часто омывал он стопы его и целовал поцелуем своего сердца, поскольку целовать их устами ему не дозволялось. И когда он омывал, как сам имел обыкновение о том рассказывать, ступни его и голени, святой старец говаривал ему: «Сын мой, части, что повыше, также нуждаются в омовении; мой смело и хорошенько». Ибо он утверждал, что подобный уход приносит превеликую пользу его немощному тельцу.

Вплоть до настоящего времени на покатом склоне горы, по коей пролегает путь от келий монахов к жилищам братьев, сохранилась некая лавочка, сооруженная ради отдыха того святого святителя, весьма часто утомлявшегося там до пота при ходьбе туда и обратно. Ибо архиепископу отнюдь не было угодно ездить там верхом, поскольку сие не дозволялось даже самому приору той обители. Лавочка же сия такова. Стоят совсем рядом две ели безмерной высоты, предоставляя в пространстве между собою место, достаточное для сидения человека. В них сделан небольшой поперечный надрез и вставлена квадратная, не слишком толстая тисовая перекладина. Таково было все устройство сей “святительской кафедры”.

Мы не раз видели, как там сиживал Гугон уже в бытность свою епископом, когда он с превеликой радостью рассказывал нам то-се о своем бывшем архиепископе, ныне уже царствующем на небесах, отирая при этом пот со своего святого лица; ибо и сам он немало утомлялся, поднявшсь тем путем. На сем «престоле высоком» (ср. Ис. 6:1) отрадно было посидеть и нам, слышавшим от него сии рассказы; притом мы дивились, как сухое дерево столь неразрывно срослось с растущими деревьями, что надрезы на них с обеих сторон, казалось, почти затянулись, словно шрамы. Некоторые же почитали за чудо и то, что, хотя ели, возрастая, за сорок или более лет так сильно поднялись ввысь, лавочка из вставленной жерди нисколько не вознеслось кверху, но оставалась столь близко к земле, что на ней явно удобно было бы сидеть даже невысокому человеку. И выглядела доска перекладины столь свежей, словно бы еще не утратила своего природного сока.

Вспоминал он об архиепископе также и то, что, когда тот отправлялся в кровать, дабы ночным покоем дать отдых членам, утомленным дневными трудами, Гугон, укладывая его на ложе и укрывая, ежедневно слышал, как он произносит сию молитву: «Даруй, молим Тебя, Господи, дабы мы, воздавая благодарение за полученные дары, сподобились приять еще бóльшие благодеяния»1. Изо дня в день ограждал он служителя своего Гугона подобающим благословением, святительской властью разрешал его от всех грехов и наставлял духовными поучениями. Наконец, не утаивал он от него ничего душеполезного, но со тщанием открывал ему всякий замысел Божий (ср. Вульг. Деян. 20:27), каковой, как он ведал, должен был послужить во благо как ему самому, так и через него – многим другим.

______

1 Прямая цитата из литургических текстов латинского обряда. Эта молитва является традиционной послепричастной молитвой (Postcommunio), которая использовалась, например, в 24-е воскресенье после Пятидесятницы в дособорном Римском Миссале (Quaesumus, Domine, ut de perceptis muneribus gratias exhibentes, beneficia potiora sumamus). Старец-архиепископ читал ее перед сном как благодарение за прожитый день и полученные дары.

ГЛАВА XIV О том, сколь рачительно управлял он общиной и как усердно в поте лица предавался проповеди. И о том, каким действенным и преданным советчиком в духовных и мирских делах оказался он для всех обращавшихся к нему, будучи в итоге поставлен прокуратором Шартрезской обители.

После сего, когда Гугон пробыл в спокойном своем гнездышке около десяти лет и, полностью омертвев для мира, целиком оперился и окреп крылами, став окончательно готов к полету, приор поручил ему – сопротивлявшемуся сему, насколько то было дозволено, – попечение обо всей обители. Однако прекраснейший голубь изрядно страшился подобного полета. Он боялся порхать по вещественным мастерским и плотским жилищам телесно, ибо уже приучился духовно воспарять ко многим обителям в доме Отца, Сущего на небесах (ср. Ин. 14:2), и в алчущем помышлении обходить духовные шатры Господа сил (ср. Пс. 83:2). Ибо полет духовный вел к покою, а телесный – к утомлению. Для первого давались ему крылья, дабы мог он сказать вместе с псалмопевцем: «...полечу и упокоюсь» (ср. Пс. 54:7); для второго же брал он крылья зари и переселялся на край моря (ср. Пс. 138:9), каковой потому лишь был для него краем моря, что был окроплен мраком забот и горечью беспокойств, однако ж находился вне пучины мирских занятий.

Видел же приор его, что Гугон был наделен бесподобным благоразумием, равно как и благоволением; видел, добавим, что соделался он сосудом для почетного употребления (ср. Рим. 9:21), во всем полезным и годным на всякое доброе дело (ср. Вульг. 2 Тим. 2:21). Ибо знал он, что сей муж, вернейшим образом служа Иисусу Христу, в полной мере научился быть прилежным ко всяким добрым делам (ср. Тит. 3:8). Посему почитал он несообразным, чтобы тот, кто, подобно прекрасной и преизобильной маслине (ср. Иер. 11:16), приносил плоды для себя самого в доме Божием (ср. Пс. 51:10), впредь оставался бы бесплодным для других. Знал он, что Гугон сияет огнем любви и утучняется елеем благочестия. И не считал он подобающим, чтобы сей светильник, горящий и светящий (ср. Ин. 5:35), долее скрываясь под спудом, светил лишь себе одному, тогда как способен он был доставлять свет всем находящимся в доме (ср. Мф. 5:15). Итак, выставляется он на всеобщее обозрение и поставляется на подсвечник, дабы при свете его не на один лишь час (ср. Ин. 5:35), но в вечности радовались все.

Итак, он с усердием управлял вверенной ему общиной, заботливо наставлял братию и, согласно известному изречению о святом Гонорате Арелатском, каковое он часто имел в устах и весьма восхвалял: «Оцепенелых всегда пробуждая от лености, пламенеющих духом он принуждал к покою» (ср. Иларий Арелатский, «Слово о жизни св. Гонората», гл. 17). Он казался приору неким подобием Иосифа; и тот прекрасно понимал, что с ним пребывает Господь (ср. Быт. 39:3). Посему, вверив ему все, сам приор не знал уже ничего, кроме одного лишь хлеба, который ел (ср. Быт. 39:6). Гугон же, верный во всем, подобно Давиду, выходя и входя по повелению приора (ср. 1 Цар. 18:13), во всяком деле поступал благоразумно (ср. 1 Цар. 18:14). Воистину, Господь явно пребывал с ним и направлял все дела его. Посему с его приходом весьма благословил Господь дом сей, соделав его изобилующим во всяких благах (ср. Быт. 39:5).

Был он также в речах благоразумен и убедителен, а в советах – проницателен и осмотрителен. Всякому, кто приходил к нему, казалось, будто вошел в винный погреб (ср. Вульг. Песн. 2:4) или же, поистине, в кладовую, в изобилии изливающую все на свете (ср. Вульг. Пс. 143:13). Ибо если давал он кому-либо совет о делах мирских или же сам у кого-либо просил совета, то, будь он советующим или приемлющим совет, тотчас преподавал самое уместное для текущего дела рассуждение, но тут же, прибегнув к спасительному наставлению, переводил и советующего, и того, кому советовал, от преходящего к вечному.

Пусть высмеивают, если им будет угодно, меня, излагающего подобное – либо мужи чересчур ученые, либо маловерующие. Первые пусть цепляются за слоги и придираются, вторые же – пусть умаляют смысл суждений и отказываются верить. Я же, по правде говоря, ученым угодить не умею, а неверующим не имею сил доказать. Однако же ради тех, кому угодна сама по себе истина, не приукрашенная никакими словесными ухищрениями, я не счел нужным утаивать то, что познал как истинное; но, с доверием уступая повелениям любви, изложил сие в меру своих способностей. Тем, кто придирается к слогам, я, будучи неучем, уступаю как людям ученым; против тех же, кто оспаривает истинность моих суждений, я призываю себе в защиту всех, кто знал Гугона. Ибо кто из нуждавшихся в совете даже о мирских делах не уносил от него такого совета, каковой не только послужил бы на пользу его нуждам, но и вызвал бы восхищение у мудрецов века сего (ср. Вульг. 1 Кор. 3:18)? И кого, наставляя в преходящем, не воспламенил он тотчас к вечному?

Говорил он слово Божие в капитуле монахов и, соображая духовное с духовным (ср. 1 Кор. 2:13), с превеликой радостью опьянял их, словно неким молодым вином, приправленным драгоценными пряностями духовных смыслов – и сие тех, кто и без того непрестанно был напояем неразбавленным вином Писаний! Говорил он и в приемной зале для братьев, обильно вливая апостольское молоко в младенцев (ср. 1 Кор. 3:2). Мирянам же, коим случалось туда приходить, он также говорил и поучал богатых не уповать на неверное богатство (ср. 1 Тим. 6:17). Бедных он подкреплял, насколько то дозволялось строгостью ордена, даже ежедневными подаяниями. Впрочем, об этом мы, если на то будет воля Господня, расскажем нечто отрадное и полезное в свое время, когда станем писать о том, что он совершал в Шартрезе на наших глазах, будучи уже епископом. Сих же бедняков он, когда не имел возможности помочь им на деле, утешал речами, исполняя известный совет Премудрого мужа, что молвит: «Вот, доброе слово лучше превосходного дара» (Вульг. Сир. 18:17).

Между тем все только и говорили, что о Гугоне; всякий, будь то приор, монах или же брат-конверс, превозносил благодать, дарованную ему. Богач превозносил Гугона хвалами, нищий молился за Гугона Господу, а сотоварищ нищего горячо просил у Гугона молитв. Последнее он почитал за благо, первым же пренебрегал как чем-то пустым. И все же из сего проистек немалый плод, о чем, впрочем, лучше поведает повествование другой книги. Ибо надлежит пощадить читателя, позаботившись о собственном труде и первоначальном замысле. В новых же главах повествования Гугона, уже готового покинуть Бургундию, куда более достойно восприимет Англия – страна, что, издавна придя в жалкий упадок наипаче из-за пороков своих правителей, приняла его как счастливое предзнаменование ради своего благополучного обновления.

КНИГА ВТОРАЯ

ПРОЛОГ

Когда Гугон преславнейшим образом управлял епископством Линкольнской церкви уже двенадцать лет и пятьдесят три дня, Его преосвященству было угодно оторвать меня, ничтожного, от сладости монастырской жизни ради некоего утешения в своих заботах и неразлучно присоединить меня к себе. С того времени в течение трех лет и пяти дней , то есть все время, сколько он после сего жил во плоти, я ни разу, разве что на одну-единственную ночь, не отлучался из его свиты, всегда, днем и ночью, неотступно следуя за ним и прислуживая ему. Следовательно, почти все, что будет содержать о нем сия книжица, за этот промежуток времени я либо видел собственными глазами, либо слышал из его святых уст. Причину же, по коей прибыл он в наши края, я узнал как от него самого, так и от тех, кто явился устроителями сего его прибытия; равно как и то, каким образом ушел он из возлюбленной своей Шартрезы, как задумал, учредил и наполнил наилучшими мужами Уитэмскую обитель, возводимую от самых оснований, и как после сего приступил к епископскому служению.

Что же до того, что совершил он в своем епископстве прежде, нежели я примкнул к его свите, то я намеренно обхожу молчанием бесчисленные доподлинно известные мне деяния, в высшей степени достойные всеобщего внимания. Ибо, узнав о том, что большинство из них уже предали письму некие мужи, куда ученее меня, я почел бы делом излишним и даже дерзким повторять при своем крайне скудном даре слова то, что изложено ими куда толковее. Обратившись же к последовательному изложению тех событий, о коих, как мы полагаем, сии писатели не достигли столь ясного знания, направим к сему в равной мере и перо, и ум, и, призвав на помощь Святого Духа, положим начало.

ГЛАВА I О том, как король Англии основал в Батском округе обитель Картезианского ордена, названную Уитэм, и направил епископа Батского в Шартрезу, дабы добиться отправки туда Гугона для управления ею.

Итак, в ту пору, когда славное имя Гугона, источавшее благое Христово благоухание (ср. 2 Кор. 2:15) среди прочих духовных мужей Шартрезской обители, услаждая сердца многих людей повсюду, наполнило собою также и их уста, случилось так, что молва о его добродетелях дошла до слуха английского короля Генриха Второго при следующих обстоятельствах. Однажды, когда король находился в своих заморских владениях, прибыл к нему некий знатный муж из краев Морьенна. Король же во время взаимной беседы, помимо прочего, принялся пространно расспрашивать его о Картезианском ордене. Ибо еще задолго до того, вдохновившись молвой о святом житии картезианцев, он призвал из вышеназванной обители нескольких братьев, коим и даровал в Англии место, выбранное ими самими, а именно поместье, именуемое Уитэм, что в Батском округе; и даровал он его с землями и лесами, с пастбищами и рыболовными угодьями, а также со всем прочим, что необходимо для основания обители сего ордена.

Тот же, кто был назначен приором для вышеупомянутых братьев, согласился прожить в Англии лишь краткое время. Ибо, будучи приучен к отрешенности от дел и покою уединения, он по тонкости души своей не выносил бремени хлопот, каковых требовало столь великое строительство. Его, равно как и почти всех его сотоварищей, тяготили обычаи чужеземного народа, непривычная пища и все прочее, что на чужой земле запросто порождает преткновение для нравов и предпочтений пришельцев. Да и некоторым из местных жителей приход сих братьев в их пределы казался пугающим; ибо они беспричинно страшились, как бы те, не довольствуясь собственными границами, не позарились на захват их земель.

Сии же невинные мужи, чувствуя, как против них назревает возмущение местных жителей, и стараясь на будущее позаботиться о собственном покое, позволили своему приору возвратиться в материнскую обитель, дабы, посоветовавшись со святыми мужами, он либо сам вернулся в лучшем расположении духа, либо добился назначения на свое место другого, более к управлению способного. Итак, он возвратился, и на его место был послан другой; однако и тот, подобным же образом истомившись, в блаженной кончине весьма скоро приял конец своих трудов и начало истинной жизни. Остальные же братья среди всех этих обстоятельств жестоко волновались различными бурями тревог. И сам король до глубины души терзался из-за сего. Ибо он уже начал воображать и сильно страшиться грядущего стыда, клеймо коего, как он понимал, будет выжжено на нем пред вельможами многих окрестных народов, если он так и не сможет довести до конца такого спасительного начинания, столь высоко одобряемого всеми чужеземными народами.

Итак, от упомянутого мужа получил он касательно сего такой совет. «От этих бурь, господин мой король, – молвил он, – можете вы избавиться единственным и наидейственнейшим решением. Есть в Шартрезской обители некий монах, знатный по рождению, но еще куда более славный доблестью своих нравов, по имени Гугон Авалонский. Украшенный всякою благодатью добродетелей, он столь приятен и мил всем, кто его знает, что одним лишь своим видом привлекает к себе общее расположение. Те же, кои удостаиваются услышать слово из уст его, радуются, полагая, будто восприняли некое божественное или ангельское изречение. Если сие молодое насаждение святейшего ордена в ваших краях удостоится иметь его своим возделывателем и правителем, вы увидите, как оно, преисполнившись радости, тотчас же преуспеет в принесении плодов ко всякой благодати. Сверх того, вся Английская церковь, в чем я всецело уверен, еще изящнее украсится блеском чистейшего благочестия и благочестивейшей чистоты сего мужа. Впрочем, поскольку собратиям нелегко будет отпустить его из своей обители, да и сам он отправится на иное место обитания не иначе как по принуждению и против своей воли, потребно достоуважаемое и решительное посольство; и надлежит добиваться сего усердным искательством через просьбы, ибо, как только будет улажено лишь одно это дело, дух ваш избавится от тягот сей заботы, и сей возвышенный орден к славе вашего превосходительства распространится еще замечательнее. Вы найдете в сем одном человеке, вкупе с совокупностью всех прочих добродетелей, всяческое долготерпение и сладость, всяческое великодушие и кротость, какие только можно сыскать в ком-либо из смертных. Ни для кого соседство с ним или совместная жизнь не могут оказаться в тягость; никто не станет избегать его как чужеземца, и не будет никого, кто не смотрел бы на него как на согражданина, домочадца (ср. Вульг. Еф. 2:19), брата или самого близкого друга. Ибо и для него самого весь род человеческий дорог не меньше, чем собственное сердце (ср. Флм. 1:12); всех людей он объемлет и согревает в объятиях и на лоне своей беспримерной любви». Сие и многое иное в подобном же роде изрек он.

Сказавшему сие король выразил горячее одобрение и, поблагодарив, как можно скорее направил со своими королевскими грамотами в святую обитель досточтимых послов: а именно господина Реджинальда, епископа Батского, по прозванию Ломбардец, и вместе с ним еще неких деятельных и усердных мужей.

ГЛАВА II О том, как был он жестоко мучим искушением плоти, когда уже приближалось его призвание к чину прелата; и о видении, в коем удостоился он посещения и исцеления от святого Василия.

Поистине, дивен Бог во святых Своих (ср. Вульг. Пс. 67:36)! Он, предвидящий будущее, а вернее, Творец его и Свидетель, уже предварил Своего святого дивным устроением судеб его. Ибо, намереваясь посетить его на заре, Он внезапно подверг его испытанию (ср. Вульг. Иов 7:18) и во внезапном том испытании явил ему его собственную немощь, а в утреннем посещении даровал ему Свое исцеление. Ибо подобно тому, как Господь в момент Страстей сперва показал князю апостолов его самого, попустив ему отречься от Себя, дабы вскоре после того поставить его вместо Себя во главе других, поступил Он и со Своим верным и бдительным рабом, коего вскоре надлежало поставить над Его общиной (ср. Мф. 24:45). Ибо Он показал его ему самому, «безвинно умножая раны его» (ср. Иов 9:17), как говорит святой Иов; и лишь после сего поставил его во главе других, прежде исцелив его сокрушение особой благодатью, превосходящей меру человеческой немощи.

В самом деле, что могло послужить тому причиной? Пред нами муж, коему минуло уже около сорока лет; чье тело было сурово укрощено многократными подвигами сокрушения, а сердце соделалось чистейшим благодаря глубокому богомыслию и непрестанной, чистой молитве. И что же, повторюсь, могло быть в нем такого, из-за чего он внезапно оказался бы предан ангелу сатаны и терпел заушения от жала плоти своей (ср. 2 Кор. 12:7), доходя почти до отчаяния в самой жизни своей? И поистине, из-за сих плотских жал он едва не дошел до смерти телесной; и хотя мог он страшиться за жизнь своей души, впасть в отчаяние не мог никак, ибо она уже находилась в безопасности, будучи надежно завязана в узле жизни у Господа (ср. 1 Цар. 25:29). Итак, расскажем кратко и ясно о том, что приключилось с сим сильнейшим борцом Христовым: как он, подвергшись сильному нападению, победил еще более сильным сопротивлением и, победив, восторжествовал.

Внезапно восстало на него столь великое искушение плоти, столь непрестанно и столь неотступно свирепствовало оно против него, что предпочел бы он на то время предаться гееннским мукам, нежели палиться столь великим пламенем. Столь огромна была сия битва, столь жестоко сражение, что никто не усомнится: лишь благодаря божественной силе не уступил он по-человечески, но, мужественно сопротивляясь, одержал победу. И поскольку никто не смог бы в полной мере описать ход сего столкновения – какими слезами, сколь громкими стонами, сколь частой исповедью и суровым бичеванием испрашивал он божественной помощи, сокрушал свое сердце и терзал собственное тело, – мы изложим вкратце лишь исход сей духовной брани.

Вот как однажды на заре посетил его Восток свыше, Солнце правды (ср. Лк. 1:78; Мал. 4:2), посылая Ангела Своего и избавляя его от власти сей тьмы (ср. Кол. 1:13).

Ночь ту провел он как во тьме, так и почти всецело без сна; ибо ангел тьмы боролся против него, дабы ввергнуть его в мрачнейший вечер нечестивого согласия на грех. Он же не только сопротивлялся ему, но боролся и с другим Ангелом вплоть до самого утра торжественной победы (ср. Быт. 32:24), испрашивая и ожидая, дабы исполнилось на нем оное апостольское слово: «Ночь прошла, а день приблизился» (Рим. 13:12). Так один сходится в битве с двумя: Одного призывая, другого избегая, отталкивая того, привлекая Сего – то есть от Одного старается он добиться благословения (ср. Быт. 32:26), дабы с помощью оного достичь избавления от другого. Ристалищем для столь мужественной битвы стала площадка его кельи, на коей наконец к сильнейшему борцу – поверженному, но не превзойденному, не побежденному, но утомленному – подкрался легкий сон. Ибо глаза его отяжелели от долгого бдения, и подобало ему сказать Господу: «Очи мои предварили зарю, обратившись к Тебе, дабы не преступил я слов Твоих; ныне же истаяла душа моя от скорби» (ср. Вульг. Пс. 118:148, 28). И отнюдь не слабо разил он подобными стрелами (молитв. – прим. пер.) тех, с кем сражался: Одного – дабы Тот сострадал ему и помог, другого же – дабы тот был посрамлен и обращен в бегство. Наконец, из последних сил метнув сие тройное копье, он одним натиском победил обоих своих противников по борьбе, воскликнув так: «Через страдания, крест и смерть Твою животворящую избавь меня, Господи!» Сказав сие, он простерся на земле, молясь: «Прильнула к праху душа моя; оживи меня по слову Твоему (Вульг. Пс. 118:25), Господи, умерший за меня!»

Тотчас, находясь словно в исступлении (ср. Вульг. Деян. 11:5), увидел он человека Божия, принявшего его в сей орден, – святого Василия, бывшего некогда приором Шартрезы; сияя ангельским ликом и одеянием, тот стоял перед ним и обращался к нему ласковым голосом, говоря: «Что с тобою, дражайший сын мой? Отчего лежишь ты так, простершись ниц на земле? Встань и с доверием поведай мне нужду свою». Гугон же ответил ему: «О добрый отче и преблагой наставник мой! Мучит меня аж до смерти закон греха и смерти, сущий в членах моих (ср. Рим. 7:23; 8:2); и если не поможешь ты мне по своему обыкновению, то, увы, умрет дитя твое!» (ср. 3 Цар. 14:12) Едва лишь закончил он сии слова, святой ответил ему кратко: «Хорошо, – молвил он, – я помогу тебе». И вскоре, вскрыв бритвой, которую, казалось, держал в руке, его внутренности, он словно бы вырезал оттуда некий огненный желвак и выбросил его подальше вон из кельи; и, преподав благословение, сей врач удалился. Больной же, исцелившись и придя в себя, сел, ибо сон покинул его; и, безмерно радуясь явленной ему славе своего наставника, за несколько лет до того преставившегося к Господу, он обнаружил, что и в сердце, и во плоти своей всецело преобразился.

И хотя суть сих событий я многократно слышал из уст самого Гугона, когда он беседовал со мною наедине, однако же в своей последней болезни он наконец яснее и тщательнее поведал мне весь ход того события в том самом порядке, в коем я его только что изложил. Когда же я спросил, чувствовал ли он после того какое-либо подобное движение в своей плоти, он ответил: «Поистине, я не стану отрицать, что чувствовал нечто, но ничтожнейшее, каковое легче легкого было презреть, равно как и подавить».

Сказал же я сие потому, что, как мне довелось узнать, некто другой написал об этом иначе, утверждая, значит, будто его посетила, оскопила (ср. Мф. 19:12) и исцелила явившаяся ему Пресвятая Дева, Владычица наша Богородица, и притом так, что с тех пор совершенно не испытывал он никакого плотского возбуждения. Но то, что я сам слышал из его уст о его исцелении и о его целителе, я передал с величайшей достоверностью.

ГЛАВА III О прибытии королевских послов в Шартрезу вместе с досточтимым епископом Гренобльским; о разногласиях приора и братии касательно их прошения, а также о доводах Гугона, отговаривавшего их.

Так сей левит Господень, коего Бог Отец от самой утробы матери избрал (ср. Гал. 1:15) отделить для Себя, когда земля тела его уже почила от браней и праздновала юбилей желанного покоя, после долгого и преданного служения скинии был уготовляем к охранению сосудов святилища (ср. Чис. 8:24-26). Ибо таинственного законного пятидесятилетия достиг он скорее в нравах своих, нежели в летах, и ранее коснулся его и исполнил святостью, нежели возрастом1. Ибо «достигнув совершенства в короткое время, он исполнил долгие лета; ибо угодна была Господу душа его. Посему и поспешил Он извести его из среды беззаконий» (Вульг. Прем. 4:13–14), сиречь из среды похоти и гордыни. Небесный Врач смешал для него чудесным искусством приготовленное питие, растворенное ядом и бальзамом. Ибо яд искушающей похоти угасил в его уме яд гордыни; бальзам же вышнего врачевства победил в его плоти яд всякой похоти. Первым был он утвержден в смирении, а вторым – укреплен в нетлении. И когда сии две главнейшие и самые известные главы древнего змия (ср. Откр. 12:9; Пс. 73:14) были в нем таким вот образом сокрушены, он впредь с легкостью одерживал победу над остальными его членами, то есть над пороками второстепенными.

Так, будучи изведен из сей духовной темницы еще благоприятнее, нежели некогда Петр из вещественной темницы Ирода (ср. Деян. 12:4), он не знал, что сие воистину совершалось Ангелом, полагая, будто лишь узрел видение (ср. Вульг. Деян. 12:9), а не воспринял также и самые плоды сего видения. Он знал, что в настоящую пору получил облегчение, но не ведал, что отныне навсегда исцелен от сей лихорадки. Господь же, Который в отдаленных краях мира уже уготовлял его возвышение, таковым образом, без его ведома, совершал исцеление в самых сокровенных чувствах его души.

Прибыв же в Шартрезу и взяв с собою досточтимого епископа Гренобльского, правящего архиерея сего места, королевские послы вручили приору и братии письма своего государя и подкрепили их смиренными и настойчивыми уговорами. Когда же при первой вести об этом все опечалились, приор пришел в чрезвычайное смятение; ответ отложили, а тем временем обсуждали мысли и желания каждого в отдельности касательно сего дела. Поначалу приор наотрез отказывался исполнить прошение; мнения же братьев разделились. Одни говорили, что ни в коем случае не следует отправлять в такие отдаленные края мужа, способного принести столь великую пользу всему ордену; другие же, одним из коих был господин Бово, от которого мы впоследствии, в бытность его приором Уитэма, весьма часто слышали этот рассказ, утверждали, что слово короля изошло от Самого Бога (ср. Вульг. Быт. 24:50), и многими доводами доказывали, что противиться ему небезопасно.

«Вы, – молвил Бово, – ничего не знаете и не помышляете о том (ср. Ин. 11:49-50), что все сие творит вышний Промысл, дабы через сего святого мужа святость нашего ордена еще великолепнее воссияла вплоть до самых крайних пределов мира. И не надейтесь, будто сможет он и далее долгое время удерживаться под спудом вашей темноты. Поверьте моей малости: в скором времени вы услышите, что он вознесен на подсвечник церковного правления (ср. Мф. 5:15) в числе главных светил святой Церкви. Ибо мне уже давно казалось, что своими добродетелями Гугон являет себя скорее епископом, нежели монахом».

Наконец, когда Гугона призвали высказать свое суждение и выразить свою волю по сему делу, он тотчас молвил:

«Уж давным-давно научен я ничего всецело не оставлять за волею моею в том, что касается моего состояния. Однако ж свободно изложу то, что истинно думаю о сем. Пребывая так долго посреди вашей святости и получая столь великую помощь от ваших наставлений и примеров, я за весь этот срок не умел уберечь собственную свою душу даже на один день. Посему я дивлюсь, каким образом могло прийти на ум кому-либо из мудрых, будто я сам должен быть послан куда-то далеко ради управления чужими душами! И как бы смог я основать новую обитель, если не сумел сохранить установления отцов? То, что я слышу, – детский вздор и вовсе не заслуживает столь долгого обсуждения, так что да будет позволено мне сказать сие при всем уважении к вашему сану. Итак, отбросив прочие подобного рода рассуждения (поскольку дело сие весьма тягостно и не терпит отлагательств), надлежит вам проявить осмотрительность, дабы начинания сего короля не оставались и дальше надолго неисполненными, грозя опасностью душам и позором нашему святому ордену. Выберите из числа вас самих либо из прочих ваших обителей какого-нибудь мужа, годного для сего дела, и отправьте его с этими послами.

Мужам же сим, как мудрым, и вы отвечайте мудро: исполните их желание лучше, чем просят они сами, назначив им не того, кто отвечает их заблуждению, но такого, какого ищут они в своем благочестии и рассудительности. Ибо непотребно, чтобы те, кто заблуждается в выборе кандидата, получили просимое без должного рассуждения, коль скоро и сами они не желают обмануться в достоинствах лица. И да будут они в итоге услышаны в своем прошении так, чтобы возрадоваться, когда исполнение окажется лучше, нежели то, о чем они просили».

______

1 Агиограф выстраивает сложную экзегетическую аллегорию, основанную на Книге Чисел (Чис. 8:24-26). Ветхозаветные левиты несли тяжелую службу в скинии от двадцати пяти до пятидесяти лет, после чего освобождались от работ и лишь «несли стражу» (охраняли сосуды). Пятидесятилетие (юбилейный год, iubileum) символизирует духовный покой и совершенство. Гугон достигает этого мистического пятидесятилетия (misticum quinquagenarium) в духе, еще не достигнув его хронологически.

ГЛАВА IV О том, как Гугон, подобно святому Бенедикту, исполненному духа всех праведных1, поборов в самом себе нападение плоти, оказался достоин быть поставлен во главе других для управления ими. И о том, как наконец он под принуждением прибыл с королевскими послами в Уитэм и был с неоценимой радостью принят находившейся там братией.

Ибо поистине он все еще сильно трепетал от страха пред искушением (хотя оно было повержено – не полностью, но куда более бесповоротно, нежели он мог разуметь) и с величайшим тщанием остерегался, как бы по случаю сего путешествия оно в какой-то мере не пробудилось или не воспламенилось вновь. Он не знал, что в настоящее время с ним по промыслу Божию было содеяно нечто подобное тому, что, как он читал, некогда свершилось с Бенедиктом, исполненным духа всех праведных. Ибо и сей ныне, равно как некогда Бенедикт, подвергся жесточайшему нападению плотского искушения, но вместе с Бенедиктом и Гугон воспротивился оному, вместе с Бенедиктом победил2, вместе с Бенедиктом восторжествовал; и вместе с Бенедиктом, одолев врага, удостоился сделаться вождем прочих воинов Христовых и основателем подвижнической общины; вместе со святейшим Бенедиктом и сам он стал в высшей степени испытан во всякой святости. О нем, как ниже будет сказано более ясно, некий выдающийся стихотворец высказался весьма верно и кратко, ибо, охватив многие его добродетели в немногих словах, молвил так:

«Посохом архиереев, правилом монахов, наставником ученых,

Молотом королей был Гугон».

И хотя он еще более настойчиво приводил в свое оправдание как вышесказанное, так и иное, внутреннее устроение Божией Премудрости, нежно управляющей всем (ср. Прем. 8:1), никоим образом не могло отказаться от исполнения Своей воли. Да и заступничество приора, желавшего удержать Гугона, не могло помочь ему против установленного Богом порядка событий. Ибо сопротивление их обоих, то есть приора и Гугона, как бы ни силились они по неведению возражать, по необходимости вынужденно послужило невидимо действующему Величию. Ведь чем упорнее сопротивлялся приор и чем настойчивее Гугон утверждал, что неспособен к сему делу, тем сильнее присутствующие епископы со своими советниками, к коим наконец присоединились и некоторые старшие братья из конвента, настаивали на исполнении того, о чем просил столь великий король. Короче говоря, в итоге вся братия, побежденная как мольбами, так и доводами прибывших, уступила просящим.

Гугон же, коего все умоляли дать согласие, переложил сие решение на приора, ибо ничего иного не мог поделать. Ибо он знал, что тот, любивший его как собственную душу (ср. 1 Цар. 18:1), вряд ли вообще когда-либо сможет предписать ему подобное, ни в коем случае не желая отдалять его от себя. Говорят, однако, что приор, коего увещевал его епископ и со стенаниями умоляли все присутствующие, отвечал так: «Жив Господь (ср. 1 Цар. 14:39)! Никогда не изыдет из уст моих такое слово, коим повелел бы я Гугону покинуть мою старость и осиротить Шартрезу своим сладчайшим и крайне необходимым присутствием». В конце концов, сокрушенный чрезмерною настойчивостью всех собравшихся и не находя, что бы еще предпринять, он обратился к господину епископу Гренобльскому со словами: «То, что сказал я за себя, остается непреложным: ни глас мой, ни помышление мое никогда не удалят от меня Гугона. Впрочем, теперь смотри сам: ты – наш епископ, ты наш отец и брат. Если ты предпишешь ему сие, если прикажешь, я не стану перечить и противиться». Не сказав более ничего, ибо плач уже прерывал его голос, он предался слезам, дабы утишить ими боль своей растревоженной души.

Видели бы вы тогда, как по лицам всех собравшихся струились ручьи слез! Когда же все стали понуждать епископа воспользоваться дозволенной ему приором властью над Гугоном, он, будучи мужем в высшей степени благочестивым, а также весьма почтенным и кротким монахом, сперва обратился ко всем с такими словами: «Дражайшие братья, известно, что вы достигли вершины христианского совершенства не в меньшей степени подвижничеством своим, нежели своими обетами, а потому нет нужды, чтобы мы, люди нерадивые и бесконечно далекие от высоты вашей святости, указывали, что надлежит вам творить в делах Божиих; равно как нет нужды и увещевать вас, дабы вы ревностно исполняли то, что познали лучше нас, ибо вы всей своей жизнью доказываете, что ищете не своего, но того, что угодно Иисусу Христу (ср. Флп. 2:21). Лишь одно почел я нужным напомнить вам, господин приор, а также и всей вашей братии, представив вашему взору то, как в весьма сходном случае поступили ваши предшественники. Ибо вы читали о том, как святейший Бенедикт по настоянию Бертикрамна, бывшего тогда епископом Ле-Мана, направил своего возлюбленного и святого ученика Мавра в западные края Галлии ради основания там монашеской общины, и как поднялся тогда подобный же плач по причине, ничуть не отличной от вашей».

Сию скорбь – равно как свою, так и братии – святой человек Божий обуздал тем доводом, в коем показал, что слугам Божиим отнюдь не надлежит печалиться о том, чего, как им ведомо, желает их Господь. При сем произнес он слово, в высшей степени достойное памяти:

«Да не окажется, – молвил он, – что этой самой нашей печалью мы, не дай Бог, противимся Богу. Но и тебе, дражайший брат Гугон, в сем деле также подобает подражать Тому, за Кем всегда почитал ты за сладость следовать – Единородному Сыну Вышнего Отца, Который ради спасения многих удостоил выйти из высочайшей тайны Своего Божества на торжище человеческого жития (ср. Вульг. Вар. 3:38; Флп. 2:6-7). Посему и ты ради Него не медли на краткое время отправиться в странствие вдали от своих дражайших братьев, отложив столь возлюбленное безмолвие внутреннего покоя и находясь в изгнании сей временной жизни, дабы впоследствии вечно пребывать с Ним в царстве Его блаженства. И сие я, хотя и недостойный, предписываю тебе вместо Него, во оставление грехов твоих и ради обретения вечных наград, и в силу послушания твердо приказываю. Итак, ступай невредимо и благополучно с сими досточтимыми мужами, пришедшими призвать тебя, и приими попечение об Уитэмской обители в Англии, каковую при благоволении Господа надлежит возвести. И да начальствуешь ты неизменно, и да приносишь пользу неустанно оной обители и братии, собранной и долженствующей собраться там во имя Господа (ср. Мф. 18:20)».

Гугон некоторое время пытался отменить сие решение, повергаясь к стопам святителя, однако, нисколько в том не преуспев, в конце концов уступил; и, поручив себя молитвам всех присутствующих и простившись с братией в лобзании мира, отправился в путь с оными послами и прибыл к королю. Когда же тот, наконец, отпустил Гугона, он с величайшим благоволением и с честью был препровожден в Уитэм, где те немногие братья, что в ту пору там обретались, с несказанною радостью приняли его как приора, словно ангела Господня (ср. Гал. 4:14).

Да не будет никому в тягость, что мы несколько пространно пересказали сие именно так, как оно происходило; ибо благодаря этому яснее видна как скромность и смирение Гугона, так и благоволение и любовь к нему братии. Кроме того, из сего могут извлечь повод для страха за самих себя те, кто, будучи сам не испытан никакой уставной дисциплиной, собирает людей, долженствующих жить по уставу, дабы над ними начальствовать. Равно как имеют повод для страха и те прелаты, что предоставляют таковым людям право дерзать на подобное. Если же они, чего доброго, станут негодовать на нас, пишущих сие, то пусть знают наверняка и ведают истинно: они совершенно чужды духу Гугона. Ибо о нем доподлинно и явно известно, что, с самого младенчества совершеннейше подвизаясь в совершенном и даже совершеннейшем иночестве, он страшился тех, кто устраивал ему подобное возвышение, и еще крепче полюбил тех, кто пытался тому воспрепятствовать.

_____

1 В «Диалогах» св. Григорий Великий называет св. Бенедикта мужем, исполненным духа всех праведников (Dial. II, 8: «vir iste omnium iustorum spiritu plenus fuit»).

2 Св. Бенедикт Нурсийский, основатель западного монашества, также подвергся в молодости жесточайшему плотскому искушению, которое победил, бросившись нагим в терновник и крапиву (Dial. II, 2). Лишь после этой победы над плотью он сделался «вождем воинов Христовых» (dux Christi militum) – аббатом и законодателем монашеской жизни. Г

ГЛАВА V О заботливом попечении Гугона обо всем, чего требовала польза Уитэмской церкви; и о том, сколь благосклонным и благодетельным явил он себя к прежним обитателям сего места при их переселении.

Нашел же он братию, словно второй Иосиф в Дофаиме (ср. Быт. 37:17), что переводится как «недостаток». Обретались они в лесу, неподалеку от королевской усадьбы под названием Уитэм (Witham), каковое имя, как полагают, она получила по некоему предзнаменованию грядущего. Ибо на латыни сие означает «обиталище (ham), или жилище разума (wit)»; каковым и удостоилась на деле стать сия обитель в полном смысле слова благодаря прибытию туда сего истинного философа Христова, когда благоухание его познания (ср. 2 Кор. 2:14) отовсюду привлекло разумных мужей, превосходнейших во всяком слове и во всяком познании (ср. 1 Кор. 1:5). Пребывая и обитая там телесно, они в помышлении и жажде своей не перестают всем существом своим устремляться к тому вечному отечеству, чьи радости уже предвкушают совершенными чувствами. Братья же, коих он там нашел, имели лишь кельи, сколоченные из досок и обнесенные низеньким валом да частоколом. Находя в них сносный приют вплоть до времени исправления (ср. Евр. 9:10), они, говоря кратко, были лишены всего или почти всего необходимого обеспечения, каковое полагалось бы их ордену.

Ибо до сих пор не было определено, где было бы сподручнее возвести бóльшую, а где меньшую церковь: первую – для монахов, с их кельями и клуатрами, а вторую – для братьев-конверсов, с их домиками и жилищами для гостей. Вышеназванную же усадьбу, каковая должна была уже перейти под их власть, все еще населяли прежние ее обитатели; и до сих пор о них не было проявлено такого попечения, дабы они без ропота и без ущерба для себя захотели или смогли бы уступить свои дедовские жилища новым преемникам.

Когда же все сие и многое иное касательно расположения и свойств сего места, равно как и всего прочего, чего требовала необходимость ордена для надлежащего обустройства места или же ради пользы подвизающихся там, было с тщательным старанием осмотрено и по отдельности записано, Гугон поспешно возвратился к королю, ибо именно так было между ними условлено. И когда изложил он суждение о каждом вопросе в отдельности, король, во всем дивясь его благоразумию и скромности, одобрил все, что тот устроил, и охотно даровал все, о чем тот просил.

И прежде всего повелел он созвать всех владельцев поместий и какого бы то ни было имущества, коим надлежало уступить сие место, дабы шумными возмущениями не нарушали они глубокого безмолвия отшельников и нисколько не тревожили их людскими сходками. Всем им от имени короля был предложен выбор, дабы каждый решился на одно из двух, что ему более по нраву: либо получить в королевских поместьях, где бы они ни пожелали, поля и жилища на тех же самых условиях, каковые достались им в Уитэме; либо же, освободившись от ига прежней зависимости, свободно отправиться для проживания в любые края, какие только пожелают.

Поскольку одни просили земли, а другие – свободы, Гугон, сей упорнейший ревнитель благого права, молвил королю: «Ныне, государь, надлежит позаботиться также и о том, чтобы за дома и за всякие иные издержки или труды, положенные ими на возделывание земли и возведение различных построек, была выплачено денежное возмещение, дабы они ни в чем не потерпели от нас урона, а мы, будучи сами радостными и исполненными благодарности, пришли бы на смену людям, равно радостным и благорасположенным».

Поначалу, когда в ответ на эти слова король выказал было несговорчивость, сей муж, выдающийся во благости и решительный в заступничестве, добавил следующее: «Поистине, государь мой, – молвил он, – если прежде сим людям не будет возмещено все сие вплоть до последнего обола (ср. Мф. 5:26), оное место не сможет быть нам передано». Так король, будучи принужден купить товар, каковой, как он полагал, не принесет ему ни малейшей пользы – сиречь ветхие лачуги, гнилые бревна да полуразрушенные стены, – потратил уйму денег ради весьма малой выгоды. Продавцы же, получив плату, возвеселились от столь невиданного рода сделки, ибо немало обогатились; и благословляли они сего нового посредника, который принес издалека свой хлеб (ср. Вульг. Притч. 31:14). Хлеб же сей, поистине, был укрепляющим – и прежде всего укрепил он его собственное сердце (ср. Пс. 103:15), дабы не утаил он от короля того, что надлежало ему услышать, и воздал бы должное сим простым людям. Затем же и сам король, и те простолюдины подкрепились и ободрились тем же самым хлебом, назидающим душу, то есть; однако те, кто пребывал в нужде, получили также и тот, что питает змное существование.

Но сей добрый купец, не удовольствовавшись столь малым барышом, при коем, как ему казалось, он скорее лишь соблюл справедливость, нежели сотворил милосердие, вновь обратился к королю с остроумной речью: «О государь мой король, взгляни: я, будучи сам нищим пришельцем, соделал тебя в твоей же собственной земле богатым обладателем многочисленных домов!» Улыбнувшись на это, тот молвил: «Разбогатеть таким образом я вовсе не желал. Богатства сии уже почти сделали меня нищим. Да и не ведаю я, на что сдались мне эти сокровища». Тогда Гугон, извлекши из его ответа удобный случай высказать то, что намеревался, сказал: «Ну-ну; как я погляжу, ни во что ставите вы сию сделку. Да будет же так, как подобает вашему величию: пусть же сии здания будут отданы мне, не имеющему, где приклонить голову (ср. Мф. 8:20; Лк. 9:58)». Поразившись такой просьбе и с удивлением взглянув на просящего, король молвил: «О, что за странный из тебя хозяин! Неужели ты думаешь, будто мы не в силах построить вам новые дома? Однако же скажи, что бы ты стал с ними делать?» Тот ответил: «Не подобает королевскому величию расспрашивать о всякой малости. Это моя первая просьба к тебе; и коль скоро она столь скромна, отчего же терплю я промедление в ее исполнении?»

Тогда король, шутливо – ибо он, будучи мужем в высшей степени благоразумным, охотно испытывал ум Гугона в долгом словесном состязании, – молвил: «О, что за неистовый человек, и притом на чужой земле! Что же натворил бы он, пусти он в ход кулаки, коль скоро одними лишь словами он так вымогает свое? Дабы не пришлось нам претерпеть от него чего похуже, пусть будет так, как он требует». Тогда Гугон отдал уступленные ему дома всем их прежним владельцам; а те, уже получив за них плату, теперь либо вторично продали их за деньги, либо перенесли в иное место, дабы снова в них обитать. Таким-то образом он, которому суждено было строить Иерусалим отнюдь не на крови (ср. Вульг. Мих. 3:10), будучи наделен старательностью и благочестием Неемии, благосклонностью Соломона и рачительностью Давида, поспешил возвести сию обитель такой, какой она предстает ныне1.

_____

1 Как и большинство английских монастырей, был разрушен в 1539 г.

ГЛАВА VI О том, как король, изведав скромность и долготерпение человека Божия, поклялся, что тот, покуда он жив, ни в коем случае не покинет его королевства; и заверил, что будет советоваться с ним касательно собственного спасения.

Когда бóльшая часть строительства была уже надлежащим образом завершена, случилось между тем, что король, отвлекаемый различными государственными заботами, стал уделять меньше внимания завершению некоторых построек, надобность в которых казалась крайне срочной. И когда из-за этого стало не хватать средств на жалованье, недовольные ремесленники принялись часто донимать приора и братию назойливыми речами. Посему приор направил ко двору нескольких братьев, дабы они своевременно доложили королю о подобном недостатке и добились его восполнения. Тот пообещал, что позаботится о сем деле и как можно скорее пришлет все необходимое. Посланные возвращаются, не принеся ничего, кроме слов. Государь же тем временем уклонялся от исполнения обещанного, и работы были полностью прекращены. Приор счел за благо претерпевать сие в молчании, дабы король по собственному побуждению постарался исполнить то, что, как сам знал, было благополезно.

Впрочем, когда тот стал пренебрегать этим слишком долго, его побеспокоили повторным посольством; и снова, как и прежде, братья принесли назад лишь слова, но не подаяние. Среди всех этих обстоятельств из-за затянувшегося промедления в сердца братии закралось уныние. Некоторые из них, движимые раздражением, даже набросились на приора с весьма суровыми упреками. Они обвиняли его одновременно в праздности и небрежении:, ведь ради столь важного дела он давно уже мог бы отправиться к королю лично, пусть даже тот и пребывал в отдаленных краях.

Некто же из братьев, по имени Жирар, муж поистине сурового нрава, однако же весьма благочестивый и обладавший величайшей убедительностью в речах перед вельможами и правителями, обратился к приору с такими словами: «Доколе, господин приор, – молвил он, – будете вы держаться мысли, будто с сим жесточайшим человеком надлежит обходиться мягко, вместо того чтобы открыто объявить ему, что требуется поскорее завершить те постройки, без которых невозможно устроить жизнь по нашему уставу? Может быть, если он предпочтет откладывать и далее, то, простившись с ним, поспешить вам как можно скорее возвратиться вместе со всеми нами в наше отечество и в собственный наш дом? Или не примечаете вы, что столь великая его небрежность к нам оборачивается оскорблением для всего нашего ордена, а сами мы делаемся посмешищем для всех окрестных жителей, ибо, пребывая здесь уже столько времени, не можем возвести крышу даже над этими убогими домиками? Если же врожденная стыдливость удерживает вас от того, чтобы высказать сему человеку надлежащие слова, пойдемте к нему вместе, и вы услышите, что я сам ему скажу». Когда же созвали всех братьев и вынесли сие дело на общее обсуждение, всем было угодно, чтобы к королю вместе с приором отправился Жирар.

И приор ответил: «Совет ваш и я принимаю с благодарностью. Впрочем, брат Жирар, надлежит вам позаботиться о том, чтобы речи свои вести сколь свободно, столь же и сдержанно. Ибо, как я доподлинно узнал, государь сей обладает весьма проницательным умом и духом почти неисповедимым; и, быть может, он уклоняется от того, чтобы услышать нас, лишь ради того, чтобы нас испытать. Без сомнения, он знает, что для того совершенства, каковое мы исповедали, в высшей степени важно исполнять то Господне наставление, в коем говорится нам: 'Терпением вашим спасайте души ваши' (Лк. 21:19), а также и то изречение блаженнейшего Павла: 'Во всем будем являть себя, как служители Божии, в великом терпении' (Вульг. 2 Кор. 6:4). Великое же терпение доказывается тем, если великая стойкость с великой кротостью переносит многие противные или враждебные обстоятельства. Ибо терпение без стойкости будет не великим, но кратким; без кротости же его и вовсе не будет».

Итак, приор, взяв с собою вышеназванного Жирара и еще одного брата по имени Эйнард, престарелого мужа испытаннейшей во святом иночестве добродетели, отправился к королю. Тот почтительно принял их всех, словно небесных ангелов; в ответ на их напоминание о насущном деле говорил ласково, сулил блага, извинялся за промедления и обещал, что все будет завершено как можно скорее. Однако же так и не выделил средств на срочные расходы, равно как и не сообщил с точностью, когда именно намерен их предоставить. Тогда брат Жирар, в гневе заскрежетав зубами и памятуя скорее о своем прежнем решении, нежели о сделанном ему недавно увещевании, набросился на короля с суровыми упреками.

«В конце концов, государь король, – молвил он, – что бы вы впредь ни надумали, продолжать ли начатое дело или бросить, меня при сем более не будет. Я оставляю в покое все ваше королевство и, откланявшись, предпочитаю поскорее возвратиться в нашу пустынь Шартрезскую. Вы, верно, полагаете, будто оказываете нам великую милость тем, что хотя бы питаете нас своим хлебом, а ведь мы совершенно в том не нуждаемся!

Но лучше уж нам бежать в наши скалистые Альпы, нежели препираться с таким человеком, который все, что делается ради его же спасения, почитает за напрасную трату. Пусть оставит он себе сии богатства, кои так любит: вскоре он их лишится и оставит неведомо какому неблагодарному наследнику; ни Христос, ни какой-либо добрый христианин не снизойдут до того, чтобы принять хоть часть их».

Передают, что именно таковы, а то и гораздо суровее, были «ласковые речи» Жирара, обращенные к столь великому властелину. Каково же среди всего сего было на душе у его благочестивого и скромного приора? Впоследствии, будучи уже епископом, он часто рассказывал, что Жирар произнес тогда такие страшные и столь великие дерзости, что и по прошествии крайне долгого времени сам он, вспоминая об этом, содрогался всем телом. Тогда же, когда сей герой, коему от Духа Божия была дана столь великая свобода, произносил эти слова, приор так залился румянцем стыда вместо самого короля, что едва снес смущение своего сердца. Он увещевал брата изъясняться скромнее, воздержаться от подобных речей или же вовсе смолкнуть. Но тот, будучи мужем чистейшей совести и почтенной седины, а к тому же и благородной крови, почитал за ничто все, что бы ни изрек, а присовокуплял к уже произнесенному всё новые и новые речи, дабы исправить либо вразумить государя, но так и не высказал всего того, что еще оставалось сказать. Можно было бы подумать, что, опьяненный молодым вином ревности, он говорит вместе с Елиуем, другом блаженного Иова: «Вот, утроба моя – как молодое вино, не имеющее отдушины; оно прорывает новые мехи» (Вульг. Иов 32:19), и еще: «Зародившееся слово кто возможет сдержать?» (ср. Вульг. Иов 4:2).

Видели бы вы, какое король тем временем хранил философское спокойствие! Не изменился он в лице, не проронил ни слова; напротив, молчаливый и безмятежный, терпеливо выслушивал он говорящего, доколе тот не родил устами все, что зачал в своем уме. Наконец Жирар, удовлетворившись и разрешившись от бремени сих сердечных родов, положил конец своим упрекам; и, предав бичующие уста молчанию, перевел дух и смолк.

После сего среди всех на некоторое время воцарилось глубокое безмолвие: приор от смущения потупил взор, король же, глянув на него и по жестам его оценив душевное волнение сего мужа, заговорил наконец так: «Что ты там, добрый муж, – молвил он, – в задумчивости обсуждаешь сам с собою? Неужели и ты намереваешься уйти и покинуть наше королевство?» Тот в ответ смиренно и мягко промолвил: «Государь, я не разуверился в вас до такой мере. Скорее, я сострадаю вашим трудностям и заботам, коими задерживаются спасительные устремления вашей души. Ибо вы заняты; и когда Господь поможет, вы должным образом продолжите сии спасительные начинания». Тогда король, обняв его, заверил клятвенно: «Присягаю спасением души моей: покуда дышу я живительным воздухом, ты не покинешь моего королевства. Ибо с тобою буду советоваться я о спасении, с тобою – о необходимых для моей души стараниях». Тотчас послал он деньги и с величайшей настойчивостью повелел завершить работу.

ГЛАВА VII Об исключительной благосклонности короля к приору Уитэма, из-за каковой многие полагали, будто сам король был его плотским отцом. И о его наставлениях касательно спасения и всяческой пользы – как самого короля, так и кого бы то ни было иного.

После сего великий государь стал еще чаще наслаждаться беседою с человеком Божиим и еще более восхищаться его советами. И во всех его владениях не нашлось бы многих, а по мнению множества людей, не сыскать было бы и одного, в коем дух его находил бы большее отдохновение, нежели в приоре Уитэма (ср. Вульг. Притч. 14:33). Власть же его была велика: ибо ему служила вся Англия вместе с наибольшей частью Ирландии; ему подчинялись Нейстрия вместе с Анжу, а также Аквитания, Гасконь и многие великие пространства сопредельных областей. И во всех сих землях не нашлось бы ни единого человека, какого бы то ни было звания или сословия, коему он внимал бы охотнее и повиновался бы с большею готовностью, нежели сему мужу, во всем, что забота о спасении его души требовала у него испросить или выслушать. Наконец, с таким доверием он вверял самого себя Гугону и со столь явственным изъявлением любви предпочитал его почти всем прочим людям, что некоторые верили и упорно утверждали, будто сей был его природным сыном, а тот – его плотским родителем.

Мы видели, как после смерти короля Ричарда – сына и преемника того короля, о коем мы ведем здесь речь, – когда Гугон находился в пределах Аквитании, бесчисленные толпы людей всякого звания и состояния отовсюду стекались к нему, дабы просить у него совета о своих обстоятельствах, и притом не иначе, как если бы просили они родного брата почившего короля. Многие вступали с нами в спор, величая его братом короля; и ни в какую не уступали нам, утверждавшим, что было нам доподлинно известно о его родстве и происхождении.

«Уж мы-то, – говорили они, – лучше знаем, где тут истина, и разобрались в этом куда яснее. Наш покойный государь, король Генрих, никогда не любил бы так постороннего человека, не чтил бы его так, ни на кого так не полагался бы и никому так не вверял бы самого себя, как ему. Если бы не был он его сыном – что, к слову, подтверждается и весьма сходным телосложением, – то никогда не вверял бы ему столь безраздельно самого себя и свои дела и не стал бы с такою настойчивостью возводить чужеземца на столь великую вершину почестей!»

Таковы-то были их слова. Мы же решительнейше утверждаем, что знаем доподлинно: не плоть и кровь снискали ему сию благосклонность пред королем, но откровение и вдохновение Отца, Сущего на небесах (ср. Мф. 16:17). Впрочем, и здесь при раздаянии благодати Господь исполнял на Своем слуге то, что пообещал в Евангелии Своим ученикам, оставившим всё ради Него: «Получите в веке сем во сто крат, а в грядущем – жизнь вечную» (ср. Вульг. Мк. 10:30; Мф. 19:29). Ибо Свидетель тайн его, Пребывающий в вышних, доподлинно знал, с каким искренним и совершенным сердечным чувством следовал за Ним, оставив всё (ср. Лк. 5:28), сей муж, не умевший любить ничего кроме Него, и ничего – иначе как ради Него.

Король же, проницательно подмечая и взвешивая сие, ибо известно, что от Бога воспринял он ту благодать, дабы чрезычайно крепко любить мужей, кои испытаны свидетельством доброго жития, воздавал Гугону высочайшие почести, предпочитая его в этом иным тем более, чем яснее чувствовал, что пылает он паче прочих пламенем любви божественной. Ибо никогда не обращался к нему Гугон с речами угодливыми, не говоря уже о лести; напротив, желая выказать полезное по его разумению отношение – сперва самому королю, затем его приближенным, и наконец всем остальным, – он настаивал вовремя и не вовремя (ср. Вульг. 2 Тим. 4:2), сообразно поводу и делу, времени и месту, обличая, умоляя и порицая его со всяким долготерпением и нежным назиданием; и, согласно выдающемуся изречению святого Бенедикта, сообразуясь с обстоятельствами, сочетал он строгость с ласкою (ср. Устав св. Бенедикта, гл. 2). И столь искусно и осмотрительно, столь действенно и скромно, то тончайшими доводами о неких вещах, то блестящими примерами знаменитых мужей привлекал он дух короля и так часто вел его туда, куда сам желал, что казалось, будто, согласно оному слову Господню к блаженному Иову, носорог сей добровольно служит ему (ср. Вульг. Иов 39:9); и казалось, будто он сам привязывает сего носорога своим ремнем (ср. Вульг. Иов 39:10). И не будет нелепо сказать, что сей носорог также сокрушил вслед за ним и глыбы в долинах (ср. Вульг. Иов 39:10); ибо Гугон настолько смягчил твердость людей, мудрствующих о земном (ср. Флп. 3:19), что почитали они в итоге за усладу бежать вслед за ним в благоухании мастей его (ср. Вульг. Песн. 1:3), избрав его себе вождем и наставником.

Впрочем, обо всем этом последующее повествование, сколько даст Господь, яснее изъяснит то, что надлежит сказать. Ныне же продолжим нить начатого рассказа.

Итак, советовался сей король с Гугоном исключительно о тех вещах и делах, кои касались Христа, Церкви, спокойствия королевства, мира для народа и, наконец, спасения его собственной души. Забот о земных благах Гугон отнюдь с ним не обсуждал, равно как и сам заботился только о небесных, внушая всякому, кому только мог, одно: лишь небесные блага надлежит любить, искать и стяжать. Впрочем, было бы весьма долго перечислять по отдельности, сколь многим даровал король также и земные блага по увещеванию Гугона; как часто через Гугона он переменял гнев на милость и даровал прощение тем, от кого претерпел ущерб; сколь многие церкви и святые обители возвысил он и обогатил необходимым достоянием по заступничеству Гугона. Гугон постоянно увещевал его не полагаться на процветание и могущество мира сего, ибо суетно оно и мимолетнее ветра (ср. Еккл. 1:14); не уповать на неверное богатство (ср. 1 Тим. 6:17), но на Бога Живаго, Который есть истинная крепость, Который есть верное и вечное блаженство для надеющихся и полагающихся на Него. Советовал он ему раздавать с легкостью (ср. 1 Тим. 6:18), за преходящее приобретать вечное, а недолговечными благами делиться с нуждающимися, дабы с их помощью обрести блага вечные.

Весьма часто обличал он короля в различных беззакониях и усердно призывал к исправлению. Строжайше порицал он его за пустующие кафедральные соборы и монастыри, кои тот весьма часто и подолгу незаконно удерживал в своей власти и коими через руки своих приспешников управлял наихудшим образом. Далее он изобличал его в том, что при поставлении епископов и аббатов тот злоупотребляет властью, незаконно присвоенной его предшественниками. Он доказывал, что причины и самый источник почти всех зол в народе Божием исходят от недостойных прелатов; ими же эти зла поддерживаются, через них умножаются и благодаря им процветают. Посему он утверждал, что по Божественному суду наказания за все сие обрушатся наипаче на тех, кто не убоялся стать зачинщиком или покровителем при возвышении таковых недостойных лиц.

«И какая в том нужда, – говаривал он, – о мудрейший государь, дабы ради пустой благосклонности к какому-либо лицу навлекать губительную смерть на столько душ, и через погибель многих людей, искупленных смертию Христовой (ср. Вульг. 1 Пет. 1:18–19), наносить Богу столь великий урон, собирая тем самым для себя на будущее бремя столь великих кар? (ср. Вульг. Рим. 2:5).

Насколько же лучше было бы тебе оставить за каждым [церковным округом] право свободного избрания [прелатов], согласно установлениям канонов, а самого себя высвободить из лабиринта столь многих зол! Если бы ты хотел поступить богоугодно и на пользу подвластного тебе народа в делах Божиих, свое участие в сем следовало бы тебе ограничить лишь тем, чтобы законно избираемые одерживали верх, а стремящиеся к противному терпели крушение, изнемогая в своих кознях. Ибо известно, что именно по сей причине предусмотрительный устав Святых отцов в давние времена предоставил христианнейшим государям отнюдь не последнее место при поставлении церковных правителей: дабы благодаря их искреннейшему усердию легче можно было подавить любые вспышки дерзости честолюбцев, а единодушие благочестивых мужей быстрее обретало бы силу в своих начинаниях и исполнение в своих устремлениях».

С таковыми речами неотступно обращался Гугон к государю, и подобным увещеваниям предавался всякий раз, когда по какому-либо случаю получал к нему близкий доступ, и всякий раз, когда удостаивался личной беседы с ним. И, поистине, он весьма часто обращался к королю по многообразным причинам: то будучи призван им самим, то добровольно направляясь к нему по различным нуждам той обители, каковую он основал и коей управлял. В ту пору со всех сторон на короля весьма часто обрушивались бесчисленные невзгоды; однако, неизменно получая различные утешения от сего духовного мужа, он переносил их с большей легкостью; порою же, укрепляемый молитвами его, легче сии невзгоды преодолевал; а чаще всего, будучи наставляем его советами, осмотрительно и благоразумно их избегал.

ГЛАВА VIII О том, как в Британском море королевский флот, едва не потерпев кораблекрушение, по миновании бури благополучно достиг желанного берега, после того как король призвал Бога чрез заступничество приора Уитэма и дал обет постараться возвести его в епископы.

Однажды случилось так, что когда король с немалым флотом бороздил самую середину моря, пролегающего между Нейстрией и Британией, внезапно поднялась страшная буря, и он едва не потерпел кораблекрушение. Начиная с первой ночной стражи море, вздымаемое бушующими ветрами, чьим порывам оно, казалось, противилось, насмехаясь над ними, силилось то вознести находящиеся посреди него корабли к самым звездам, то низвергнуть их в бездну (ср. Вульг. Пс. 106:26). Не знаю, претерпевал ли когда-либо удел человеческий в сем мире что-либо более плачевное, нежели сия игра стихий. Немалое время, проведенное пред лицом сего образа смерти, который был горше самой смерти (ср. Вульг. Еккл. 7:27), поучало каждого из плывущих, что все протяжение смертной жизни может почитаться лишь за ничтожное мгновение, если проницательный исследователь всмотрится в ее конец. Ни король, ни сановник, ни могущественный, ни сильный или богатый, ни любой старец или юноша – никто ни во что не ставил все то, что прожил до той поры, равно как и те ясные и спокойные поры, что он когда-либо видел. Зримо представший перед глазами образ смерти понуждал некоторых желать лишь одного: лучше бы они уже давно претерпели ее жало (ср. 1 Кор. 15:55). Те же, в ком сохранялся более здравый рассудок, предались исповеданию грехов, от отчаяния в здешней жизни проникаясь заботой о жизни грядущей. Многие со стонами обращали к Богу, ко всем святым угодникам и угодницам свои молитвы и давали обеты.

Наконец и сам король разразился такими словами: «О, – молвил он, – если бы бодрствовал ныне мой Гугон Картезианец, если бы предавался он сейчас тайным молитвам или хотя бы участвовал вместе со своими братьями в торжественных бдениях за божественными службами, не забыл бы меня Бог на столь долгое время!» Затем, застонав еще громче, воззвал он: «Боже, Коему служит в истине приор Уитэма! Ради его заступничества и заслуг милостиво пощади нас, справедливо постигнутых столь великой бедою за грехи наши». Некоторые также передают, будто он дал обет постараться как можно скорее возвести его в епископский сан, если сам удостоится прибыть в порт невредимым.

И тут немедля грохот моря и вихрь ветренный улеглись и исчезли; спадают волны, возвращается мягкий ветерок, и пучина водная совершенно выравнивается. Все корабли благополучно достигают желанного берега, и каждый воздает благодарение Божественному милосердию. С того времени король всем сердцем почитал сего человека Божия.

ГЛАВА IX О том, как после завершения строительства жилищ для монахов и конверсов Гугон с пылким рвением посвятил свою душу святым занятиям созерцательной жизни. И о том, как во сне, когда дух его бодрствовал и молился даже вслух, имел он обыкновение весьма часто повторять «Аминь». И о том, что он всегда всецело и нераздельно занимался тем, к чему побуждали его обращаться требования текущего времени.

Сам же он, когда было уже завершено строительство обоих жилищ – то есть для братьев и для монахов, – предавался обычным упражнениям святого подвижничества тем усерднее, чем большей свободой располагал. Всякое время, помимо лишь необходимого перерыва на сон, он посвящал молитве или чтению, богомыслию, либо духовной беседе и увещеванию; впрочем, невозможно было поверить, что сон хоть на миг овладевал его умом даже тогда, когда тело его спало, если бы довелось общаться с ним ближе, внимательнее наблюдать за ним спящим и с бóльшим тщанием внимать его рассказам о том, что воспринимал он в духе, оставаясь вольным в своем бодрствующем сердце посреди уз сна (ср.Песн. 5:2).

Сотни раз можно было услышать, как он, покоясь днем ли, ночью ли, с сильным порывом духа и твердо смыкая губы, произносит , словно в завершение предшествующей молитвы, сие мистическое слово «Аминь», которое столь часто повторялось устами Господа. И ничего иного никогда не исходило из уст его во время сна в отличие от многих, имеющих обыкновение издавать во сне звуки или слова, но, почивая кротко, безмолвно и в глубочайшем покое, он то с редкими промежутками, то чаще, бесчисленное множество раз повторял «Аминь», слегка растягивая первый слог, а последний издавая резко, словно метая копье.

Всякий раз, как слышали мы сие из уст спящего, столь же часто чувствовали мы, что к нему как нельзя лучше подходят известные слова Невесты из Песни Песней, ибо казалось, будто душа его обращается к Небесному Жениху, говоря: «Я сплю, а сердце мое бодрствует» (Песн. 5:2), а вернее сказать – еще и молится. Всякий же раз, когда он рассказывал нам о том, что испытал или узрел во сне, мы понимали, что к нему вполне приложимо то песнопение, каковое он сам, бодрствуя, часто воспевал с еще бóльшим вниманием:

«Пусть. отрешившись от обманчивых чувств,

Глубины сердца зрят Тебя во сне» (Гимн Rerum Creator optime).

И поистине, неудивительно, что во время сна не покидали его внутренняя безмятежность, сокровенная ясность и чистейшая сладость, коль скоро внешняя суета, слепое любопытство и нечистая похоть даже наяву никоим образом не могли опутать его своими соблазнами

Когда же принимал он телесную пищу и челюстями перетирал земное пропитание, тогда наипаче уши его алкали и впитывали слово Божиие. Если же, как заведено по обычаю праздничного дня, он, войдя в трапезную, обедал вместе с братией, то, как он сам увещевал и учил прочих, держал он глаза обращенными на стол, руки – к миске, уши – к книге, а сердце – к Богу. Если же он ел один в келье, то внимание его разделялось между книгой и столиком, потому что в такие мгновения то открытая книга с одной стороны, то пай хлеба – с другой (горячая пища дополняла хлеб довольно редко) поочередно перетягивали к себе его взгляд. Чаще всего одна лишь вода служила ему одновременно и питьем, и похлебкой. А в качестве драгоценнейшей приправы к сим пиршествам никогда не было недостатка в слове Божием. Окидывая же книгу быстрым взглядом, он скорее второпях передавал своему уму то, что предстояло ему духовно пережевывать, нежели давал пищу, способную насытить его желание или удовлетворить его любознательность.

Ибо во всякое время и во всяком месте он и сам творил то, чего требовал порядок сего места и обстояельства времени, и других увещевал творить то же. И сие в высшей степени упорядоченное и спасительное правило он настолько обратил для себя словно бы в привычку, что, неизменно отдаваясь всецело и нераздельно тому, к чему предписывали ему обращаться условия наличного места или обстоятельства часа, он соблюдал сие правило даже во время отдохновения на своем ложе. Он никогда не мешкал в постели (если только пребывал во здравии) ни на единый миг бодрствующим: как только ложе принимало его члены, их тотчас же равно принимал и сон; когда же он не вовремя пробуждался ото сна по какому-либо случаю, то немедля либо вставал на молитву, либо в тот же миг снова погружался в сон.

ГЛАВА X О том, как мужи, выдающиеся своей ученостью, принадлежащие как к клирикам, так и к монашескому чину, познав совершенство уитэмцев и отвергнув мудрость мира сего, поспешили предаться христианскому любомудрию среди них.

В ту пору, когда Гугон процветал в Уитэме и вместе со своими соучениками спасительно любомудровал, предаваясь сим и им подобным занятиям духовного подвига, к нему стекалось великое множество благочестивых мужей всякого звания и состояния; они твердо уповали получить назидание от одного его вида и бесед с ним, равно как наставиться и подкрепиться даром столь желанного утешения. И поистине, надежда никого не обманула; никто не остался лишенным того назидания, коего благочестиво желало его сердце. Ибо всем в Уитэме представали примеры совершенного иноческого жития; все уносили оттуда уроки здравого наставления; и каждый исполнялся там духом благочестивого рвения.

Вскоре благоухание сей святой славы сладостно разлилось по всем пределам Британии и исполнило сердца многих благодатью столь великой сладости, что мужи ученейшие, обогащенные многообразными доходами, оставив роскошь мира сего, со всем усердием взыскали смирения сего святого и чистого жития и со всею готовностью подчинили себя ему. Славнейшие наставники в светских науках радовались тому, что под руководством столь великого учителя исполняют оное апостольское слово: «Если кто из вас думает быть мудрым.., тот будь безумным, чтобы быть мудрым» (1 Кор. 3:18).

Итак, отвергнув суетную мудрость мира сего, под руководством столь ученого наставника они и сами соделываются наученными от Бога (ср. Ин. 6:45), проходя путь христианского любомудрия с непреклонной прямотою жизни. Некоторые также из монашеских чинов, равно как и из орденов регулярных клириков, желали перейти под жезл сего искусного пастыря, проницательно рассудив, что скудость телесной пажити подле него с избытком возмещается туком духовного пропитания.

Поучаемые собственным опытом, они явственно ощущали, что от сего пастыря чрезвычайно далеко то проклятие, коим в книге блаженного Иова поражается всякий, кто «питал бесплодную и вдове не делал добра» (Вульг. Иов 24:21). Ибо под попечением сего пастыря «бесплодная» (то есть плоть, о коей Сама Истина гласит: «Плоть не пользует нимало» (Ин. 6:63)), напротив, изнурялась воздержанием, облекалась в суровую власяницу и, вместо наслаждений, упражнялась бдениями в холоде и голоде. «Вдова» же (то есть душа) – чей муж отправился в дальний путь и вернется не прежде полнолуния (ср. Притч. 7:19–20), дабы тогда, во всем сиянии заслуг, ввести ее в круг услад небесного брачного чертога, – сия, говорю я, вдова подле сего верного друга Жениха (ср. Ин. 3:29) каждый день блистательно пиршествовала (ср. Лк. 16:19), обувалась в гиацинт, одевалась в порфиру и виссон. Однако у нее не было ничего общего с тем евангельским богачом, который после подобной мирской пышности и пиршества низвергается во ад (ср. Лк. 16:22). Ибо виссон сей вдовы, согласно Апокалипсису, суть праведные дела (ср. Откр. 19:8) плоти и духа; порфира – стигматы Креста Господня; гиацинт же – небесные устремления, коими ограждались стопы ее внутренних чувств. Воистину, украшенная таковыми знаками, она питалась в роскоши (ср. Вульг. Плач 4:5), и, согласно изречению мудрого мужа, «пиршества ее совершались со тщанием» (ср. Вульг. Сир. 30:27). Насыщаемая всем сим, она ежедневно пиршествовала блистательно, исполненная сиянием небесного созерцания.

Видя и сознавая сие, весьма многие старались быть принятыми в святые трапезные жен сих. Их же настоятель, будучи во всем благоразумен и осмотрителен, отворял стучащим без поспешения и особой охотности. Ибо испытывал он духов, как увещевает апостол, от Бога ли они (ср. 1 Ин. 4:1), и творил сие не без осторожной мягкости и некой легкой суровости. Некоторым же, стучавшим упорно, он отворял после более долгих испытаний; однако, как стало ясно в итоге, не о всех них благоволил Господь (ср. 1 Кор. 10:5). Ибо некоторые из них отступили вспять (ср. Вульг. Ин. 6:67), пусть, быть может, и не всецело вслед за сатаною (ср. 1 Тим. 5:15); но уклонились они вместе с Лотом от крутой горы созерцания, дабы спастись, быть может, в Сигоре благочестивой деятельности (ср. Быт. 19:17–23), не имея сил подойти вместе с Моисеем ко мраку, в коем пребывал Бог (ср. Вульг. Исх. 20:21), и возвращались в свои шатры, в коих обитали прежде.

ГЛАВА XI О бурном мятеже Андрея и Александра, покинувших Картезианский орден. И о том, как Александр, впоследствии раскаявшись в содеянном, не обрел пути к возвращению.

Тем временем содрогнулось в Гугоне материнское чрево милосердия. Сталкивались во чреве его двое (ср. Вульг. Быт. 25:22), коих силился он родить для Бога; на деле, поистине, они были малыми младенцами, но в собственном, да и во всеобщем мнении – мужами великими. Одного звали Андрей, другого Александр. Последний был, как говорят в народе, секулярным каноником по прозванию де Льюис; он имел чин магистерский и почитался великим в квадривиуме, однако на поверку оказался малым в Евангелии. Первый же, сиречь Андрей, был монахом и ризничим в монастыре, что зовется Мьючелни. О каждом из них позволительно было изречь слова матери Ревекки, носившей их во чреве: «Если так будет мне, то зачем было мне зачинать?» (Вульг. Быт. 25:22).

Каждый из них, подстрекаемый шипением древнего змия (ср. Откр. 12:9), язвил ехидниным зубом своей злобы: частенько Гугона, но непрестанно – святой орден, в каковой они вступили, будучи того недостойными. Ибо сердцем своим возвратившись в Египет (ср. Деян. 7:39) и отвращаясь от небесной манны, только и воздыхали о дынях да чесноке (ср. Вульг. Чис. 11:5).

И недолго они обманывались в своем достожалостном устремлении, но, пресытившись им до тошноты, осознали (поздно, однако) сколь велика разница между рожками из далекой страны и хлебами в доме Отчем (ср. Лк. 15:13–17). И говорим мы сие отнюдь не в порицание того святого ордена, к коему один из них возвратился, а другой – примкнул; но лишь правдиво повествуем, что приключилось с людьми, которые не должным образом оставили одно благо и не должным образом приступили к иному.

Ибо, подняв мятеж, подобно тем пресловутым ропотникам, что восставали некогда на Моисея (ср. Чис. 14:2), они жесточайше досаждали Гугону, огорчая его суетами своими (ср. Втор. 32:21). Андрей так или иначе буйствовал поскромнее; Александр же, отбросив всякую меру, причинил своему Павлу много зла (ср. 2 Тим. 4:14). «Соблазнил ты нас, негоднейший! – кричал он. – И завлек в сие ужасное место, в дикую пустыню (ср. Втор. 32:10), грабительски лишив нас приятных жилищ и изобилия благ. Словно бы и не сыскать в миру обиталищ для благочестивого покоя, ты предписываешь нам таиться здесь по-звериному, среди дикого зверья и кустарников!

Нам некому подражать – созерцаем лишь голые стены, в кои заключены. Да и твои доводы, сколь бы хитроумны они ни были, отнюдь не кажутся нам убедительными; ибо речь твоя неизменно противится ясным и наивернейшим нашим суждениям. В самом деле, бремя сего нового закона доныне столь редко возлагается на кого-либо на земле, словно бы повсюду, за исключением одних лишь картезианцев, сгинуло все христианство, и лишь для жалкой горстки ничтожных человечков сыскался путь ко спасению! Однако те, от кого не сокрыто лучшее, не должны, да и не в силах долее соблюдать сии пустые и бесполезные правила. Посему, намереваясь взыскать нечто более душеспасительное, мы впредь отказываемся обрекать себя на подобное1».

Таковыми хулами осыпало сей святой орден, таковыми оскорблениями поражало человека Божия упорство сего безумца. Тем временем Гугон скорбел об опасности, грозящей тем, кто уже утвердил в себе злое слово отступничества (ср. Вульг. Пс. 40:9). Страшился он также и соблазна для немощных и недавно обратившихся к иноческому житию, коих, помимо неизбежного жара искушений, настигающего отовсюду, с чрезвычайной силою будоражили подобные яростные бури. Ибо дух сих людей, сильных лишь во зле, был словно «буря, ударяющая в стену» (Вульг. Ис. 25:4), что всеми силами тщится разорвать узы сего святого братства. Наконец, такая великая печаль и сколь великое уныние из-за их горького упрямства овладели его святым сердцем, исполненным нежнейшего братского сострадания и истинной жалости, что не мог того выразить никакими словами даже он сам, перенесший сие, в чем и признавался весьма часто.

Впоследствии же мы видели, как этот самый Александр, сделавшись уже клюнийским монахом, когда обстоятельства обернулись несколько вопреки его желаниям, ведомый раскаянием о своей перемене, принялся с великим усердием умолять о милости Гугона, ставшего к тому времени епископом; и нам он многократно воссылал сугубые просьбы, дабы по нашему заступничеству удостоиться возвращения в то потерянное по неосторожности жилище, кое он теперь называл истинным раем. Впрочем, как сказано через Апостола об Исаве: «Не нашел он места для покаяния, хотя и просил о том со слезами» (Вульг. Евр. 12:17). Ибо возвращению сему воспрепятствовало не только то, что он и в дальнейшем продолжал преступать границы своей уже упомянутой дерзости, но и весьма заметная причина его нынешнего беспокойства. Дело в том, что когда аббат Рединга Гугон2, который из-за его учености и тени его великого имени приблизил Александра к себе в качестве сотрапезника и друга, был переведен на управление Клюнийским монастырем, сей Александр, почитая себя отныне бесславным и покинутым, начал думать о просторности монастыря и множестве товарищей еще хуже, нежели думал прежде о тесноте кельи и малочисленности отшельников.

_______

1 Александр нападает на устав (consuetudines) картезианцев, называя его «новым» (т.е. нововведением, не укорененным в древней традиции Церкви) и излишне жестоким. Известно, что Пьер де Блуа (Петр Блеский), бывший соученик Александра по светским наукам, впоследствии написал ему резкое обличительное послание (Epistola LXXVI), в котором детально опроверг все эти нападки на картезианский орден.

2 Гугон, аббат Рединга, был избран настоятелем Клюнийского аббатства (Cluny) во Франции в 1199 г. Александр, который устроился при нем в Рединге благодаря своей прежней академической славе (magni nominis umbram), после отъезда своего покровителя лишился привилегированного статуса, что и побудило его проситься назад к св. Гугону Линкольнскому.

ГЛАВА XII О том, как Гугон всегда оказывался в высшей степени непреклонным в принятии тех, кто однажды покинул сей орден; и об указании причины таковой непреклонности.

Гугон же всегда оказывался крайне неуступчивым, когда речь шла о принятии однажды вышедших из ордена, будь то монахи или братья-конверсы; он утверждал, что сему высочайшему иноческому чину надлежит со всем тщанием остерегаться людей непостоянных и легковесных, точно пустая мякина. Ибо именно сим именем называл он тех, кто при легком дуновении искушения отделяется от собрания добрых мужей, уносясь прочь с гумна принесенных обетов (ср. Мф. 3:12; Ос. 13:3). Он говорил, что людям подобного рода будет куда удобнее обитать в других иноческих обителях, где подвиг деятельной жизни постепенно также ведет их ко спасению.

Именно в том, говорил он, что Картезианский орден после проверки и испытания отвергает сотоварищество таковых людей, проявляется забота равно как о тех, кого отгоняют, дабы не входили, так и о тех, кто, будучи допущен внутрь, пребывает там в покое; ибо первым не дается того, к чему они менее пригодны, а вторым не причиняется никаких помех из-за прихода первых. Посему в подобных случаях он отнюдь не внимал просьбам ни от какого мужа, сколь бы он ни был мил ему и какими бы выдающимися качествами ни отличался, и закрывал доступ к возвращению всем без исключения, кто добровольно покинул овчарню его, проявив до того свое непокорство.

Во всем радел он о покое своих духовных чад, словно о собственном своем спасении; каждую из вверенных ему душ опекал он и всем старанием украшал духовной красотою не иначе, как возлюбленнейшую невесту Господа своего. Он полагал, что о каждой из них (обращаясь, поистине, ко всем, но наипаче к нему самому или к любому правителю сего ордена) гласом Небесного Жениха звучит оное слово из Песни Песней: «Заклинаю вас сернами и оленями полевыми: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно» (Песн. 2:7). Ему казалось, что сию мольбу презирают не только те, кто по некой дерзости осмеливается нарушать их святую и нежную субботу (ср. Вульг. Ис. 58:13); но также и те, кто смотрит сквозь пальцы и не желает обуздывать нарушителей, уже допущенных внутрь, равно как и те, кто пренебрегает обязанностью отгонять прочь способных к нарушениям, находящихся снаружи, дабы не проникли они в обитель.

И вот вернулся, как мы упоминали ранее, и вышеназванный Андрей; лишенный чести своего имени, он подался обратно к знакомой колыбели своего младенчества1.

______

1 Сарказм агиографа. Андрей вернулся в бенедиктинское аббатство Мьючелни, из которого некогда пришел. Для суровых картезианцев возврат к менее строгому бенедиктинскому уставу приравнивался к регрессу в духовное младенчество.

ГЛАВА XIII О том, как употребил он огромный труд на старательное приобретение священных книг; и о библиотеке уинчестерских монахов, каковую, некогда подаренную королю и переданную уитэмцам, Гугон возвратил прежним владельцам; а также об узах любви между обеими общинами.

Хотелось бы нам вкратце поведать нечто из деяний сего мужа, исполненного духом сугубой любви (сиречь к Богу и к ближнему), что послужило бы выдающимся доказательством оной преискренней любви, каковая столь ярко сияла в нем. Итак, когда число братии почти достигло полноты, сообразной установлениям сего ордена, а положенные здания были должным образом достроены, добрый пастырь неусыпно бодрствовал, радея о непрестанном назидании душ вверенных ему овец в святом житии. В качестве немалой подмоги сему делу он употреблял неустанный труд на изготовление, покупку и приобретение любыми возможными способами священных книг. Ибо он неустанно напоминал, что именно ими вместо наслаждений и богатств в мирное время, вместо стрел и оружия при подготовке к войне, вместо пропитания в голод и вместо лекарства в болезни надлежит пользоваться всякому благочестивому мужу, а в особенности тому, кто ведет уединенную жизнь.

Посему вышло так, что однажды, весьма тепло общаясь с королем, Гугон обмолвился о недостатке книг. Когда же тот посоветовал ему усердно заняться переписыванием книг с помощью наемных писцов, он ответил, что у него не хватает для сего пергамента. Тогда король спросил: «И сколько же денег желаешь ты получить для восполнения сего недостатка?» – «Одной марки серебра хватит надолго», – молвил он. Улыбнувшись на это, король произнес: «О, сколь непомерно отягощаешь ты нас!» И тотчас повелел отсчитать десять марок брату, находившемуся при Гугоне. Кроме того, он пообещал передать ему такую Библию (bibliothecam)1, каковая целиком содержала бы в себе книги обоих Заветов. Приор возвратился домой, а король, не забыв о своем обещании, со тщанием принялся искать превосходно исполненную Библию, дабы передать ее ему.

Наконец, после усердных поисков, королю сообщили, что монахи святого Свитуна недавно и исправно изготовили замечательную Библию для чтения по ней братии за трапезой. Узнав сие, он премного возрадовался; и, как можно скорее призвав приора той церкви, попросил передать ему желанный дар, суля щедрое возмещение, и весьма скоро того добился. Итак, приор Уитэма вместе со своей братией, приняв сию Библию как королевский дар и осмотрев ее, немало возрадовались; наипаче же радуясь тому, что изящество письма и красоту книги в целом еще более возвышала весьма тщательная правка текста.

Случилось после сего так, что некто из монахов Уинчестерской церкви прибыл в Уитэм ради духовного назидания. Когда приор по своему обыкновению с величайшей приветливостью укреплял его желанной беседою своего святого рассуждения, то внезапно узнал от него, с какими настоятельными мольбами господин король изволил выпрашивать оную Библию у их настоятеля. «И поистине, – молвил гость, – мы премного радуемся тому, что он передал ее вашему высокопреподобию. И если она во всем вам по нраву, то дело обернулось ко благу; если же иначе, и если она хоть в какой-либо части расходится с вашими требованиями, то мы весьма скоро по вашему желанию изготовим другую, куда лучшую, каковая будет обязательно отделана во всем по вашему усмотрению. Эту же книгу мы не без великих трудов до пота изготовили так, дабы соответствовала она нашему монастырскому употреблению и нашим требованиям».

Приор, дивясь сим словам, ибо прежде не ведал он, каким образом король заполучил ее, тотчас же обратился к брату с такими словами: «Неужели государь король лишил вашу общину столь необходимого вам плода трудов ваших? Поверь мне, возлюбленнейший брат, ваша Библия будет возвращена вам немедля. И мы смиренно умоляем чрез тебя всю вашу братию, дабы соблаговолили они простить нам, убогим, что из-за нас, хотя мы того и не ведали, они пострадали, лишившись своей книги».

Услышав сие, монах пришел в великий страх и со стонами стал умолять, чтобы тот о подобном даже не мыслил и не говорил; ибо, как утверждал он, для его общины не будет никакой пользы, если благосклонность короля, которую они на пользу себе снискали сим даром, по какому-либо случаю будет ими утрачена.

Услышав сие, приор возликовал и молвил: «Так правда ли, что вы рассчитываете на его благосклонность паче обычного, и вас нисколько не печалит, что благодаря столь ценному дару он стал внимателен к вашим делам?» И когда монах стал утверждать, что всем его братьям сие принесло лишь радость, Гугон добавил: «Дабы радость сия, – сказал он, – продлилась долго, надлежит утаить от всех то, что вам возвращен поистине драгоценный плод ваших трудов. Если же вы никак не согласитесь принять сию Библию тайно, то я возвращу ее тому, кто прислал ее сюда. Но если вы унесете ее обратно прямо сейчас, от нас он ни за что о том не проведает».

Короче говоря, монахи принимают свою книгу, словно бы получив ее заново в подарок, и весьма радуются возвращению книги, но куда более восхищаются ласке возвратившего ее мужа и полноте любви его.

По совершении описанного выше еще яснее обнаружилось, сколь великим пылом сугубой любви пылало сердце блаженного мужа. Ибо не пожелал он, чтобы ради его выгоды пошел прахом труд благочестивых мужей, исполненный во славу Божию, ибо не желал, чтобы сей славе божественной был причинен хоть малейший ущерб, а те, кто сию славу Ему воздает, пострадали. Посему он помог ближним равно как благодеянием, так и примером, дабы преуспевали они духовно в чтении сей книги, подражали добродетели оказанной им братской любви и благодаря тому и другому возрастали в любви к своему Творцу. Поистине, к сей цели неизменно направлялись всякое его действие, слово и помышление – дабы принести пользу ближнему и чтобы этим как он сам, так и ближний угодили Богу. И не суждено было обмануться в своих надеждах благочестивому и правому устремлению его. Ибо как раз в то самое время окрепли между насельниками обоих мест, то есть уинчестерскими киновитами и уитэмскими пустынниками, узы дивной любви, коей, даст Бог, суждено длиться вовеки.

______

1 В средневековой церковной латыни термин bibliotheca (букв. библиотека, собрание книг) весьма часто использовался для обозначения полного собрания книг Священного Писания (Пандектной Библии), переплетенного в один или несколько огромных томов (в противовес отдельным Псалтирям, Евангелиям или Апостолам).

2 Монахи знаменитого кафедрального приората Святого Свитуна в Уинчестере (Winchester). Эта деталь отсылает к известной исторической реалии: речь идет о так называемой «Библии святого Гугона» (ныне рукопись Auct. E. Inf. 1-2 в Бодлианской библиотеке Оксфорда), огромном иллюминованном манускрипте, над созданием и правкой которого действительно трудились уинчестерские монахи, прежде чем Генрих II изъял ее, чтобы подарить картезианцам.

ГЛАВА XIV О том, как по настоянию весьма досточтимых мужей – господина Роберта, приора Святого Свитуна и уитэмского пустынника, а также господина Радульфа, ризничего, – все сие было предано письменам, дабы потомки узнали о Гугоне.

Впоследствии видели мы, как муж, достойный всяческих похвал (ибо был он украшен дарами всяческих добродетелей), господин Роберт, приор той самой кафедральной Уинчестерской церкви, оставив толпы прислужников, соделался уитэмским пустынником, дабы свободнее предаваться Богу и преуспевать под наставничеством сего святого устава. О его добродетелях и нравах мы предпочли бы скорее умолчать, нежели сказать мало; ибо у того, кто вспоминает выдающиеся черты его мирного и святейшего жития, весьма часто возникает сомнение: какие похвалы среди столь великого множества, что ему причитаются, надлежит вознести в первую очередь, а какие воздать с особой силою. Пребывая уже в глубокой старости, он, по его собственным словам, приступил к отшельническому житию по суровым установлениям ради того, чтобы умереть довелось в безопасности, ибо вскорости, казалось, суждено было умереть; притом он полагал, что сия и без того уже близкая смерть несомненно ускорится из-за того, что при чрезвычайном упадке природных сил он подвергает себя столь непривычно суровому житию. Однако же благодать Христова превозмогла в нем естество, и даже срок его земной жизни был продлен ради обильнейшего стяжания наград жизни вечной.

Мы слышали, как он, прожив в келейном уединении, на сухой пище и в суровой власянице целых три пятилетия, с духовной радостью заявлял, что лишение того прежнего изобилия наслаждений, каковое имел обыкновение доставлять ему некогда более роскошный стол, возвратило ему превосходное здоровье и некоторым образом самую силу его юношеских лет. Он был покоен ликом, в высшей степени ясен сердцем, белоснежен сединою, красноречив устами, кроток духом и благостен в выражении чувств.

И поистине, именно наставления как его самого, так и равно выдающегося мужа, господина Радульфа, бывшего ризничего оной церкви, наипаче воодушевили меня, а их настойчивые мольбы побудили предать письменам нечто о настоящем предмете для сведения потомков. Ныне же оба они, как мы узнали, преставились из сего света в оный свет вечного блаженства. В горячем ожидании коего, подолгу плача, постясь и бодрствуя, они на некоторое время лишились видения света телесного, когда уже приближалась пора блаженного разрешения от сего тленного тела (ср. Прем. 9:15; 2 Тим. 4:6).

Мы же изложили все сие несколько пространнее, нежели надеялись, дабы читателю сделалось еще очевиднее, какой великий плод благочестия обычно приносили в Гугоне произраставшие в нем ростки благости, ведь небесное милосердие определило поставить его над народами и царствами, дабы созидать и насаждать (ср. Иер. 1:10).

КНИГА ТРЕТЬЯ

ПРОЛОГ

Поскольку мы при споспешении Господнем уже вкратце изложили неумелым своим пером деяния сего блаженного мужа, коими он сподобился благоугождать всемогущему Богу с самой поры своего отрочества, поведаем теперь в кратких словах о том, каким образом при сопутствии небесной благодати взошел он на епископскую кафедру, и как жил и учил в этом сане.

Ибо ныне мы не обещаем перечислить как все без исключения, так и даже самые главные из его деяний и слов, но приведем лишь те из его поступков и достопамятных речей (однако ж не все), что стали нам достоверно известны и удержались в нашей памяти. Повествуя о них, мы отнюдь не стремимся вызвать праздное изумление у читателей или слушателей, но желаем скорее послужить назиданию тех, кто жаждет познать нечто святое и спасительное, дабы подражать святителю. Ибо он всем своим духом столь глубоко и совершенно впитал степенность и смирение, переданные святыми основателями Картезианского ордена, что даже в епископском чине, казалось, ничему так мало не дивился и ни к чему так мало не стремился, как к дивным знамениям чудес; хотя, впрочем, обо всем подобном, что читал или узнавал о святых мужах, он рассказывал с отрадою и почитал сие в высшей степени.

И, повторю, рассказывал он сие к вящей похвале тех, кто являл оные чудеса, и ради побуждения к ревности тех, кто подобному дивился; хотя для него самого одна лишь святость святых была чудом, и ее одной было довольно для примера. Единственным же и всеобщим чудом почитал он для себя никогда не покидавшее его сердечное памятование о своем Творце, а равно и поразительное и неизъяснимое множество великих дел Его (ср. Вульг. Сир. 18:4; Пс. 105:21). И ни для кого из тех, кто был к нему близок, не было тайной, что в дни его жизни Господь, ведал о том сам Гугон или не ведал, явил через него премного чудес, порой ради его собственного облегчения, а чаще всего ради помощи другим. Впрочем, при содействии горней благодати, благочестивым читателям не будет отказано и в понимании достоверности тех чудес, кои мы так или иначе опишем для назидания верных.

Однако же сего предварительного слова в прологе к третьей книге жития сего блаженного мужа будет довольно. Ныне же пусть наше неискусное перо развернет нить дальнейшего повествования.

ГЛАВА I Об избрании Гугона во епископа. И об обширности Линкольнской епархии.

После того как досточтимый муж Вальтер1, епископ Линкольнский, был переведен на архиепископскую кафедру Руанской церкви, король Англии Генрих Второй почти восемь дней кряду вел в Эйншеме2 переговоры о различных делах королевства с епископами и вельможами страны. Ибо в то же самое время в оном монастыре остановился погостить святой памяти архиепископ Кентерберийский Балдуин3 и некоторые из его суффраганов4. Король же каждый день поутру прибывал туда, а оттуда – проведя беседу с вышеупомянутыми особами – вновь возвращался в свой дворец, что находится в Вудстоке.

В ту пору там же состоялись выборы некоторых епископов и аббатов. Сюда же прибыли и каноники Линкольнской церкви, дабы избрать, а вернее сказать, принять епископа, избранного свыше.

В то время в сей церкви обреталось немало весьма выдающихся особ, кои были приписаны к дворцовым советам или же заняты на дворцовых услужениях. Были они знамениты в мирских делах, превосходя прочих как ученостью, так и изобилием мирских богатств. Многие из них почитали, что никакое, сколь угодно обширное епископство не превышает их собственного величия; и в том нет сомнения, ведь сами они преизобиловали куда бóльшими доходами, нежели любое, даже самое огромное епископство. Впрочем, некоторые из них – то ли ради доброго дела, согласно слову апостола (ср. 1 Тим. 3:1), то ли по мирскому честолюбию, ища блеска чести и власти, – отнюдь не отказались бы принять епископский сан, если бы сыскался тот, кто к тому бы их принудил. Но поскольку Господь держал сердце короля в Своей руке и направлял его, куда Ему было угодно (ср. Притч. 21:1), а упомянутый митрополит и некоторые иные благочестивые особы были с Ним согласны (наипаче же на том настаивал епископ Батский Реджинальд, о коем упоминалось выше), сам король всеми силами тщился подыскать для охраны столь великого множества Господних овец как можно более полезного пастыря.

Ибо сия епархия, заключающая в себе восемь архидиаконств, простирается более чем на девять графств; она охватывает огромные города и бесчисленную паству, и нелегко сыскать другое епископство, более обширное или более многолюдное, нежели сие. Впрочем, незадолго до того столь выдающаяся кафедра пустовала около восемнадцати лет, а именно два с половиной года после перевода вышеназванного епископа, и еще пятнадцать лет до его рукоположения. Поскольку на протяжении стольких лет сия нива Господня (ср. 1 Кор. 3:9) была лишена усердного возделывателя, неудивительно, что она пришла в запустение, сплошь покрывшись терниями пороков и бесчисленными ростками злоупотреблений (ср. Вульг. Притч. 24:31).

Король же, чувствуя, что вина за опасность столь великого зла вменяется ему самому (ибо было совершенно очевидно, что именно он явился виновником столь неблагоразумного пустования кафедры), всемерно тщится возместить урон от слишком долгого пренебрежения сим возделыванием, употребив на то усердие избраннейшего возделывателя.

Итак, когда те клирики напрасно предавались противным друг другу желаниям, причем каждый из них от всей души (как о том поговаривали) искал возвышения не кого-либо иного, а лишь самого себя, весьма многие стали настаивать и упорно советовать им, дабы постарались они заполучить себе в пастыри мужа несравненной благости, а именно приора Уитэма. Многие восхваляли его набожность и рассудительность; приветливость его и благочестие превозносились безмерно. Наконец, утверждали, что в одном лишь этом человеке сошлись воедино всякое изящество нравов и всякая полнота добродетелей. И согласным гласом многих провозглашали, что нет никого, кто был бы паче него достоин высшего священства.

Видели бы вы, какой ужас сперва охватил упомянутых мужей – ведь помышляли-то они о плотском (ср. Рим. 8:5)! Эти, повторюсь, мужи ведь даже в деле Божием искали скорее человеческого, нежели Божия (ср. Мф. 16:23). Наконец, не без насмешливого хохота они указывали на то, что он выставляет напоказ образ своего монашеского жития, свое поведение и речь, кои им либо совершенно противны, либо неведомы.

Впрочем, сия насмешка их к великой их же пользе была спасительно высмеяна здравомыслящими мужами; да и сами они, к безмерной чести не только для себя, но и для всей святой Церкви, внезапно переменив решение, единодушно избрали в конце концов того, кого поначалу неразумно презирали.

Так тот, кого от вечности избрал на сие Сам Господь, в предопределенное Богом время стал избран людьми. Радуются те, кто знал его; дивятся те, кому он был неведом; сообща же всеми громогласно восхваляется Бог и Господь.

_______

1 Вальтер де Кутанс, предшественник Гугона на Линкольнской кафедре. В 1184 г. он был переведен на архиепископскую кафедру в Руан, а Линкольнская епархия вновь осталась без пастыря, что в итоге привело к избранию Гугона в 1186 г.

2 Эйншем (Eynsham) – бенедиктинское аббатство близ Оксфорда, часто служившее местом проведения больших королевских и церковных советов. Вудсток (Woodstock) – королевский дворец и охотничьи угодья, находившиеся неподалеку, откуда Генрих II Плантагенет ежедневно приезжал на совет в монастырь.

3 Балдуин, архиепископ Кентерберийский в 1184–1190 гг. Выражение pie memorie («святой памяти») указывает на то, что к моменту написания жития Адамом Эйншемским Балдуин уже преставился (он умер в Святой земле во время Третьего крестового похода).

4 Суффраганы – епископы, подчиненные юрисдикции архиепископа-митрополита (в данном случае – Кентерберийского) в пределах своей церковной провинции.

ГЛАВА II Суждение Гугона о местах, в коих должно или не должно совершаться избрание во епископа; и о том, как он отверг избрание своей особы, проведенное не в Линкольнском капитуле.

Итак, по прошению клира, при одобрении короля и под радостные возгласы вельмож и епископов его избрание было вскоре утверждено митрополитом; сам же он тем временем скрывался в своей пустыни, совершенно не ведая, что вершится касательно него людьми, находящимися столь далеко. Из того самого места, где состоялось оное избрание, были направлены к нему некоторые из числа тех первейших выборщиков, кои в чаянии были уже его духовными чадами и клириками; неся с собою поручение владыки архиепископа, а также и королевские грамоты, они по прибытии к нему изложили обстоятельства его призвания к высшему сану. Услышав сие и осмотрев принесенные письма, в коих, помимо прочего, ему предписывалось спешно предстать пред королем и архиепископом для обсуждения дела о своем рукоположении, он немедля дал на услышанное и прочитанное такой ответ:

«Неудивительно, – молвил он, – если владыка архиепископ или же сам государь король охотно пожелали бы видеть мою особу возведенной в более высокий сан, сколь бы ни была она недостойна таковой чести и совершенно не способна нести сие великое бремя. Ибо кто усомнится в том, что государю королю будет угодно видеть, как мужи, коих он сам ради иноческого благочестия призвал из отдаленных краев, благополучно процветают в его королевстве? Равно и владыке Кентерберийскому, который ныне, кажется, лишь один среди епископов сей страны носит иноческое облачение, кто не знает, как желанно было бы обрести себе помощников в воспринятом им пастырском служении и сослужителей, наставленных опытом уставной дисциплины? Впрочем, сии их желания или устремления отнюдь не могут ущемлять ваших прав. Ваше дело – свободно избрать себе начальствующего, чье управление и нравы вам неизбежно придется в дальнейшем терпеть.

Наконец, не в королевском дворце и не на архиерейском соборе, если только не вмешивается пагуба раскола или какой-либо иной опасности, но именно в капитуле каждой отдельной епархии должно совершаться избрание церковного правителя. Посему, дабы вы уразумели мое убогое суждение, знайте: все, что было доселе предпринято касательно сего избрания, я почитаю за недействительное и совершенно тщетное. Вы также, почитая за небывшее все то, что (как всем ведомо) некая часть вашего собрания попыталась предпринять по сему делу, с благословением Божиим возвращайтесь в свою епархию. И там, опираясь равно на разумение и на помощь Святого Духа, торжественно совершите каноническое избрание вашего пастыря. Дабы же совершить сие достойно, держите пред своими очами волю, милость и благоволение не короля, не прелата и вообще никого из людей, но одного лишь всемогущего Бога. Иного ответа вы от меня убогого отнюдь не дождетесь. Итак, ступайте, и добрый Ангел Господень да сопутствует вам» (ср. Вульг. Тов. 5:22).

Итак, поскольку он твердо стоял на своем решении, и никакими доводами невозможно было побудить его к тому, дабы ради сего дела явиться лично к королю или к архиепископу, послы как можно скорее возвратились к тем, кто их направил, получив дивное духовное назидание во всем, что услышали от Гугона и что узрели подле него. И не только они сами, но и все, кто услышал о том, весьма дивились и премного радовались; и все сообща восхваляли и превозносили в нем искренность духа, силу исключительного рассуждения, живость совета и ревность о вольности церковной.

ГЛАВА III О том, как без повеления приора Шартрезы не пожелал он согласиться на избрание, даже после того как оно было весьма благосклонно встречено в Линкольнском капитуле.

Итак, когда слова его донесли до сведения Линкольнского капитула, все собрание сей коллегии весьма возвеселилось, словно бы уже обретя от своего избранника некий залог его будущей твердости и первые плоды его добродетелей. И те, что прежде жаловалсь, будто их ввели в заблуждение и обманули, заставив избрать себе начальником и владыкою человека, коего считали чужестранцем по происхождению, страшась, что нравом он неотесан и суров, ныне, напротив, познав силу его благости и премудрости, поспешили избрать его снова и заново, благоговейнейше умоляя, дабы удостоил он восприять над ними служение пастырского попечения. Снова посылают к нему послов, числом более прежнего, с грамотами от капитула, а также от короля и архиепископа.

Поскольку же все полагали, что дело уже улажено и у Гугона не остается более никакого повода для отлагательств, послы, столь полно снабженные всем необходимым, веселые и радостные прибывают к нему. Блаженный же муж поистине издавна предвидел, что когда-нибудь по воле Божией будет он приведен к епископскому служению; посему, скорбя о том, что сему неизбежно суждено было в конце концов свершиться, он страстно желал, насколько то от него зависело, отсрочить сие назначение, дабы не свершилось оно слишком скоро.

Итак, выслушав, по прочтении вышеупомянутых писем, слова послов, он обратился к ним, молвив: «Удивительно, что мужи столь мудрые и столь просвещенные так настоятельно беспокоят меня, человека неотесанного и невежественного (ср. Вульг. Деян. 4:13), тщась отнять у меня знакомое и любезное мне с самой юности покойное уединение и силясь вовлечь меня в общественные собрания и заботы о делах, совершенно для меня непривычных, в которых я неопытен. Но поскольку, как я погляжу, приведенными мною доводами невозможно вас от сего отговорить, знайте несомненно: достижение цели ваших трудов зависит отнюдь не от моего решения. От вас не может укрыться то, что я человек, подвластный чужим распоряжениям (ср. Лк. 7:8; Мф. 8:9): вы знаете, что я монах, подчиненный указаниям моего приора, связанный долгом хранить послушание вплоть до смерти (ср. Флп. 2:8) и всецело послушный приказам того, кто послал меня в страну сию.

От моего настоятеля мне вверено попечение о сей обители, и разум не допускает, дабы, пренебрегши ею, принял я бразды правления иной обителью или общиной. Владыка Кентерберийский воистину есть примас и глава Церкви Английской под верховным понтификом, однако же в делах подобного рода меж нами стоит иной посредник. Посему от намерения просить об этом надлежит вам отказаться, либо же предпринять изнурительное путешествие в самую Шартрезу. Ибо без повеления нашего приора бремя столь великое на плечи мои не возложит никто».

ГЛАВА IV О том, что послы были направлены в Шартрезу с просьбой уступить Гугона церкви, которая призвала его; и о том, каким подвигам предавался он в это время.

Получив сей ответ и уразумев, что решение его никак не поколебать, послы возвратились, печальные оттого, что дело, ради которого они пришли, не было исполнено, но в то же время радостные оттого, что стяжали столь немалые свидетельства добродетелей и примечательной стойкости своего будущего пастыря. Но, дабы не медлить в пространных описаниях, скажу сразу, что досточтимых послов поспешно направили в Шартрезу. Прибыв туда, они изложили письменно и устно прошение Линкольнской церкви, королевские мольбы и увещевание архиерея. Они также, как и подобало, были приняты с почетом и выслушаны с благоволением, а поторопившись обратно, доставили Гугону повеление приора и братии: дабы он, будучи готовым оказывать впредь каноническое послушание владыке Кентерберийскому, уже ныне смиренно оказал ему повиновение в сем деле и, отложив всякие сомнения и промедления, смиренно приял иго Господне, кое, как он ясно понимал, было возложено на него волею Божиею.

Пока же они занимались этими делами, Гугон отнюдь не предавался праздности. Ибо, со всей настойчивостью днем и ночью прилежа сокрушению сердца и чистоте непрестанной молитвы, он уготовлял не убранство драгоценных одежд ради тщеславия и не блеск сосудов ради пустой хвалы, но свою собственную душу ко искушению (ср. Вульг. Сир. 2:1). Ведь приближающегося изменения своего состояния ожидал он не иначе, как моряк при виде сгустившихся туч с опаскою ожидает бури, или как долго отдыхавший от службы воин поджидает устрашающего столкновения с вражескими полчищами.

И с дружественным своим Попечителем и Кормильцем – Богом – он со тщанием обсуждал средства, необходимые для того праздничного дня, когда надлежало ему быть помазанным елеем радости (ср. Пс. 44:8). О средствах, повторюсь, не тех, коими насыщал бы он чрева, подлежащие разрушению наравне с уничтожаемой ими пищей (ср. 1 Кор. 6:13), но тех, кои помогли бы ему укрепить неоскудевающими добродетелями великое множество своих внутренних чувств и переживаний.

Ибо поистине не почитал он ничего более жалким, нежели в день столь великого торжества увлажняться снаружи туком таинственного елея, а внутренне чахнуть от грязи пересохшей совести. Стараясь предотвратить сию чудовищную беду, он столь усердно трудился над собиранием и приготовлением духовных припасов, необходимых для этого самого дня, словно бы ни во что вменял все те старания и труды, каковые с самых ранних лет положил он на сие дело.

Кроме того, пред мысленным взором его непрестанно стояли отнюдь не грядущие приманки наслаждений или богатств, коих жаждет большинство людей, и не величие сана или власти, и, наконец, не услужливое усердие приближенных; но горькая утрата созерцательной жизни, равно как и ущерб для покойного и ясного богомыслия и молитвы.

Никто, как весьма часто признавался он нам наедине не без стенаний, не смог бы описать ту ежедневное сердечное борение, коим мучился он в самой глубине своей, воображая, как вскоре суждено ему будет лишиться плодотворных досугов своей келлии, на смену коим придут пагубные придворные заботы. Страшился он также, как бы среди всего этого, когда псалмопение уступит место тяжбам, а священное чтение – праздным слухам, сокровеннейшее его созерцание не уступило бы равным образом места мрачным призракам, а внутренняя чистота – внешним суетам.

Наконец, когда получил он известие о возвращении послов (хотя он, несомненно, предпочел бы, чтобы лишь тогда они впервые отправились в сей путь), не переставал он отцовскими увещеваниями укреплять братию в их святом житии и страхе с великим тщанием просить их молитв. Пусть же посмотрят ныне те, кто столь страстно вожделеет епископства, кто стремится к вершинам прелатства столькими окольными и извилистыми тропами: какими же добродетелями, какими богатствами нравственными и какими запасами заслуг превосходят они сего мужа? А он, столь совершенно знавший, как сохранять самого себя невредимым от ран и врачевать раны чужие, столь обиловавший пищею спасительного учения, – в глубочайшем волнении сердца, что со всей очевидностью выражалось наружно, глаголал: «Я не целитель, и в доме моем нет хлеба; не ставьте меня правителем народа» (Вульг. Ис. 3:7).

Впрочем, чем глубже замечал блаженный муж собственную во всем недостаточность, тем в бóльшем изобилии удостаивался он восприять восполнение от Божественной полноты, преискренне повторяя оное слово Учителя язычников: «Не потому, чтобы мы сами способны были помыслить что-либо от себя, как бы от себя, но способность наша от Бога» (2 Кор. 3:5). Зная же, что сия способность дарована ему не от него самого, но от Бога, не пожелал он возгордиться ни от чужого одолжения, ни даже от дара, равно как и не искал великого (ср. Пс. 130:1); но, взирая на самого себя в себе самом, а воспринимаемые дары Божии полагая превыше себя, он от всей души стремился занимать самое последнее место на церковном брачном пире (ср. Лк. 14:10). Тот же, Кто избрал его от утробы матери его и призвал благодатью Своею (ср. Гал. 1:15), дабы через него прославить имя Свое во многих народах, дружеским приглашением понуждал его взойти выше (ср. Лк. 14:10), дабы от дарованной ему с небес полноты он вовремя раздавал пищу своим сослужителям (ср. Мф. 24:45).

ГЛАВА V О путешествии его к месту святительского посвящения и о королевской щедрости, явленной ему при посвящении.

Итак, по прошествии трех месяцев со дня первого избрания, когда вышеупомянутые послы возвратились из Шартрезы, третье уже призвание понудило выйти из своей обители того, кто некогда оставил землю и родство свое (Вульг. Быт. 12:1).

Он отправился принять благословение святительского посвящения, а затем – к горе, которую Господь должен был ему указать; к горе поистине славной – не к Ливану, но к Линкольнской горе. И все же она была одновременно и горой линкольнцев, и воистину Ливаном, хотя и Ливаном не финикийской земли, но таинственного убеления (ср.Пс. 50:9), ибо муж, облаченный в белые одежды, шел убелить ее паче снега.

Ибо и в самом деле он был бел, как снег: белым облачением, светлым обликом и лицом; таинственно же – чист и пресветел действием своих добродетелей. Примерами, наставлениями и заслугами он убелил Линкольн; убелил его и белоснежными сонмами славных мужей.

На сей же горе ему предстояло, подобно величественному и мирному Соломону, воздвигнуть преславный храм (ср. Вульг. 1 Пар. 22:9–10); подобно верному и послушному Аврааму – часто приносить Всевышнему Господу благоугоднейшую жертву (ср. Вульг. Быт. 22:2, 9–10, 18); и подобно Давиду, крепкому рукою и желанному ликом, – обрести наконец гробницу преславную и спасительную для всех, кто с верою ее почитает.

Но, восходя к вершинам столь великого возвышения, он нимало не оставлял глубин смирения. Ибо, исполняя на деле совет мудрого мужа, который неизменно носил в сердце, чем выше становился и чем к большему восходил, тем более смирял себя во всем (ср. Вульг. Сир. 3:20). Сохраняя обычную строгость духа и прежнюю простоту внешнего убранства, он ехал на коне, не украшенном дорогой сбруей, но навьюченном позади седла его собственными дорожными вещами – свертком из шкур и плащей, служивших ему покровом днем и ночью.

Так избранник Господень ехал среди своих клириков, восседавших на конях под раззолоченными попонами. Они наперебой, прибегая ко всевозможным ухищрениям, старались снять с него малую его поклажу и переложить ее на своих вьючных коней. Но ни всерьез, ни в шутку им не удалось добиться от него позволения сделать это. Ибо еще до восхождения на высшую ступень достоинства он остерегался хотя бы в малом оставить или изменить прежний строгий образ жизни. И тогда они, еще мыслившие по-мирски, при виде смирения сего духовного мужа исполнились глубокого стыда.

Когда же он приблизился к Винчестеру, где его должны были встретить королевская свита и многочисленные горожане, один из сопровождавших его клириков не стерпел стыда, который испытывало его тщеславное сердце. Тайно перерезав ремни, привязывавшие к седлу упомянутую поклажу, он стал нечаянным разбойником, лишив ничего не подозревавшего путника бремени, которое тот нес.

Наконец он прибыл в Лондон и в день праздника блаженного евангелиста Матфея1, прияв благословение святительского посвящения, был достойнейшим образом сопричислен к апостольскому чину, дабы благовествовать нищим (Лк. 4:18; ср. Ис. 61:1). Король же, радуясь исполнению своего желания о возведении Гугона на кафедру, ликовал безмерно. С царственной щедростью он пожаловал ему несколько золотых сосудов и множество серебряных, а также различные принадлежности для необходимых нужд и, сверх того, изобильно покрыл все расходы на совершение торжества.

______

1 Посвящение состоялось 21 сентября 1186 г. в часовне св. Екатерины при больничном корпусе Вестминстерского аббатства. До этого св. Гугон, еще как избранный епископ, участвовал 14 сентября в соборе в Мальборо.

ГЛАВА VI О возведении его на кафедру и о рассказе архидиакона Меневийского касательно лебедя, дивным образом дарованного ему в предзнаменование грядущего.

Когда Гугон был возведен на кафедру своей церкви, архидиакон Кентерберийский по обычаю потребовал от него положенного по такому случаю торжественного дара1. Святитель же, как известно, отвечал ему: «Сколько я дал за митру, столько же, и не более, дам за кафедру». Затем домоправитель, которого приставил к нему король, сообщил, что для устроения торжественного пира надлежит добыть несколько ланей, содержавшихся в епископском лесу, причем взять их можно не более того числа, какое укажет сам епископ. «Пусть добудут триста, – молвил Гугон, – а если сочтете нужным, не колеблясь, прибавьте и к этому числу». Слова сии, простодушно произнесенные им по великой щедрости сердца, обратились при короле и среди придворных, до которых дошел сей рассказ, в веселую поговорку.

Итак, когда весь Линкольн с великою сердечною радостью праздновал прибытие пастыря, предназначенного ему свыше, благость Христова явным и достопамятным знамением словно приветствовала первые начатки его святительства неподалеку от самого города.

Об этом написал архидиакон Меневийский2 Гиральд среди иных похвал человеку Божию; поэтому следует привести его рассказ собственными его словами. Итак, он пишет следующее:

«Но, возвращаясь к Линкольнскому епископу, я не могу обойти молчанием событие, которое, несомненно, было даровано ему как знамение и предвестие грядущего.

В тот самый день или в один из ближайших к нему, когда епископ Гуго был впервые принят в Линкольне и возведен на кафедру, к его поместью близ Стоу, отстоявшему от города приблизительно на восемь миль и живописно окруженному лесами и прудами, прилетел неведомый прежде дикий лебедь. За несколько дней он, превосходя прочих размерами огромного тела, одолел и умертвил всех обитавших там лебедей, оставив лишь одну самку – для утешения в одиночестве, но не для продолжения рода.

Он был почти настолько крупнее обычного лебедя, насколько лебедь больше гуся, хотя во всем прочем, особенно же цветом и снежной белизною, весьма походил на него. Помимо величины, отличался он еще и тем, что не имел свойственных прочим лебедям черного нароста у основания клюва и темной окраски. Напротив, основание его клюва было плоским и красиво отмечено шафранным цветом; тот же оттенок различался на голове и верхней части шеи3. Сия царственная птица, дивная и своей величавостью, и величиной, при первом же прибытии святителя в то поместье словно по собственной воле и без всякого труда сделалась ручной. Удивляясь ей, слуги привели ее к епископу в покои.

Она тотчас стала брать хлеб из его руки и есть, доверчиво льнула к нему и, казалось, совершенно оставила на время свою дикую природу. Не страшилась она ни его прикосновений, ни приближения и шума толп, теснившихся вокруг, чтобы поглазеть на нее. Порою же, когда епископ кормил ее, птица просовывала голову и всю свою длинную шею в его широкий рукав, добираясь до самой пазухи. Там она некоторое время возилась, ласково приветствуя своего господина и играя с ним, и издавала тихие звуки, словно отыскивая спрятанное.

Кроме того, по словам слуг и сторожей поместья, птица заранее чувствовала приближение святителя. Когда он, по своему обыкновению, некоторое время отсутствовал, за три или четыре дня до его возвращения она становилась заметно оживленнее: носилась над водною гладью, била крыльями по воде и громко кричала. Порою же она выходила из пруда и большими шагами шествовала то к господскому дому, то к дальним воротам, словно направляясь навстречу возвращавшемуся хозяину. Вполне вероятно, что она замечала начинавшиеся приготовления, необычное множество слуг и их суету. Ибо птицы по природе своей тонки и сродны воздуху, так что по их поведению нередко предугадывают перемены погоды; быть может, благодаря той же природной чуткости и сей лебедь предчувствовал приближение своего господина.

Удивительно было и то, что ни с кем, кроме одного епископа, птица не была ласкова и никому иному не позволяла свободно к себе прикасаться. Напротив, стоя подле своего господина, она обыкновенно защищала его от всякого приближавшегося, как я сам не раз с изумлением видел: громко кричала, грозила крыльями и клювом и оглашала всё вокруг пронзительным клекотом, какой только был свойствен ее природе. Так она словно показывала, что принадлежит ему одному, и явно давала понять, что именно ему была послана как знамение. Ибо не могло быть лишено таинственного значения то, что сия белая птица, песнью возвещающая приближение смерти, была послана, словно по божественному изволению, мужу невинному, благочестивому и чистому, нисколько не страшившемуся смертных угроз, ведь святые желают смерти, а жизнь переносят с терпением.

Как сей лебедь, дивный своею белизною, показывает, что приближения смерти не должно оплакивать, и, когда настает смертный час, обращая нужду в добродетель, песнью презирает грядущий конец, так и мужи, убеленные заслугами добродетелей, с радостью оставляют скорби сего мира. Жаждая одного лишь Бога, источника живого (ср. Пс. 41:3), они желают освободиться от тела сей смерти (ср.Рим. 7:24), разрешиться и быть со Христом (Флп. 1:23)».

______

1 Обычно архидиакону Кентерберийскому полагался дар, в частности, конь или корова. Требование подобных даров было запрещено Третьим Латеранским собором 1179 года, однако обычай продолжал существовать.

2 Menevia (валл. Mynyw) – это историческое латинское название древней епископской кафедры и региона в Уэльсе, отождествляемое с современным городом Сент-Дейвидс в Пембрукшире.

3 Автор последовательно противопоставляет olor и cignus. Описание птицы напоминает кликуна, у которого клюв желто-черный и лишен крупного нароста, в противоположность лебедю-шипуну с оранжево-черным клювом и заметным наростом у его основания. Однако средневековое словоупотребление не вполне совпадает с современной зоологической номенклатурой.

ГЛАВА VII Более пространное повествование о сей птице

Вот как упомянутый выше муж, пока человек Божий еще пребывал в сей жизни, начертал обо всем этом правдивым пером. Уже в ту пору довольно ясно было, что Гугон водим оным духом и движим оными чувствами: смерти он желал, а жизнь переносил с терпением из любви к Источнику жизни (ср. Флп. 1:23–24; Пс. 35:10). Об этом сообщала вся его жизнь – безмолвным языком дел; а под конец, когда уже близился смертный час, он и собственными устами возвестил об этом же яснее, чем когда-либо, словно некой лебединой песнью. Об этом же непрестанно возвещает и дальнейшая череда его деяний от самого начала до завершения вверенного ему церковного попечения, если внимательно ее рассмотреть.

Но прежде чем продолжить повествование, надлежит подробнее рассказать кое-что о названной выше птице. Из этого еще яснее откроется, что она была ниспослана ему свыше не только в утешение среди сей жизни или в свидетельство его внутренней чистоты, но и как предзнаменование приближавшейся наконец земной кончины.

Мы сами убедились, что в присутствии сей птицы ни один человек, ни собака, ни какое-либо иное животное не могли приблизиться к епископу или идти рядом с ним, бодрствовал он или спал, не подвергнувшись ее яростному и неумолимому нападению. Когда святитель почивал, ее навязчивость нередко причиняла нам немалое затруднение. Стоило кому-нибудь по необходимости пройти возле ложа спящего, она тотчас вскакивала и с воинственным пылом бросалась навстречу проходившему, поскольку обмануть ее бдительность было невозможно. Если же птица опасалась, что ее одолеют силой, то немедленно поднимала оглушительный крик. А поскольку почтение к отдыхающему святителю не позволяло производить шум, приходилось идти иным путем, менее удобным, чем намеченный. Ни заботами, ни лаской невозможно было сколько-нибудь смягчить лебедя. С ревностной преданностью одному человеку он одинаково преследовал всех прочих без исключения.

Порою, когда епископ отсутствовал, лебедь приплывал к берегу своего пруда и там получал корм из рук местного смотрителя. Голод иной раз заставлял его доверчиво подходить к этому человеку; насытившись же, он тотчас удалялся. Дивное дело! К смотрителю этому лебедь часто приходил как к доброму знакомцу, обыкновенно на протяжении целого года, а иной раз и дольше, однако стоило господину вновь появиться, как птица отгоняла от него своего прежнего служителя и кормильца не мягче, чем всех прочих, которых никогда прежде не видела. Бывало, епископ почти два года не приезжал в то место, и вот при его возвращении лебедь встречал господина с огромным ликованием, дивными движениями и громкими криками давая понять, что за время долгой разлуки не забыл его, но, напротив, истомился тоскою по нему. Не только местные смотрители, но и некоторые из соседей рассказывали, что нередко, когда никто во всей округе еще не ожидал прибытия епископа, они по необычному хлопанью крыльев и поведению лебедя заранее узнавали, что святитель скоро явится.

Едва птица замечала, что его повозки и ехавшие впереди спутники уже приближаются к воротам, как тотчас покидала свой пруд и торопливым шагом входила во внутренние покои дворца. Там ее окружали толпы любопытных, но, различив наконец голос входящего господина, лебедь и сам поднимал необычайно громкий крик. Он выбегал навстречу святителю и, словно приветствуя его, сопровождал через внутренний двор и вверх по высоким ступеням до верхней комнаты дальней палаты, хлопаньем крыльев и мелодичными возгласами выражая переполнявшую его радость. Дойдя вместе с ним до приготовленного для святителя помещения, лебедь уже не отходил оттуда, пока его не уводили силой. Епископ щедро кормил его из собственной руки хлебом, нарезанным кусочками длиною и толщиною в палец. Так неизменно продолжалось без малого пятнадцать лет.

Когда епископ в последний раз приехал в это место – около последней Пасхи перед своим исходом из сей жизни, лебедь не только не встретил его, как обыкновенно, но даже не позволял ни подогнать себя к нему, ни вывести из пруда. Он оставался на воде с печальным и болезненным видом, не обнаруживая ни в одном движении прежней живости. Все присутствовавшие дивились этому. Наконец епископ велел привести лебедя хотя бы против его воли, но многие люди три дня трудились напрасно. Лишь под конец птицу поймали в дальних зарослях осоки, где она скрывалась от преследователей. Когда ее привели к святителю, она стояла, опустив голову, и все ее движения были подобны движениям больного существа; весь ее облик дышал печалью. Столь необычное зрелище тогда изумило смотревших.

Вскоре епископ покинул то место, а через шесть месяцев вступил на путь всякой плоти (ср. Нав. 23:14; 3 Цар. 2:2) и более не виделся с другом своим лебедем. Тогда, поразмыслив о последовавших событиях, люди ясно поняли, что предвещало скорбное поведение птицы: так, объятая печалью, она в последний раз простилась со своим господином.

ГЛАВА VIII О том, с каким ревностным попечением он собирал достойных мужей, дабы украсить ими свою епархию; и о магистрах Роберте Бедфордском и Роджере Ролвестонском, оставленных ему архиепископом

Рассказав таким образом о знамении, которое и поныне всех приводит в изумление и которое было явлено человеку Господню через преславного лебедя, обратимся, при содействии благодати Господа нашего Иисуса Христа, и к иным свидетельствам его добродетелей, дабы, насколько возможно, хотя бы отчасти поведать о них верным.

Прежде всего достойно особого упоминания, сколько усердия и попечения приложил святитель, дабы украсить вверенную ему епархию выдающимися мужами. Глубоко поразмыслив, он понял, что без помощи достойных людей не сможет ни должным образом послужить народу и духовенству, которыми управлял, ни оказать надлежащую поддержку тем, кто обращался к церковной власти в поисках правосудия. Потому он с неослабным усердием старался приблизить к себе мужей, одаренных мудростью и ученостью, а что еще важнее – испытанных в страхе Господнем. Опираясь на их советы и пользуясь их содействием, святитель со всей ревностью исполнял принятое им служение управления. Сими мужами он украсил Линкольнскую церковь столь славно и щедро, что не могла с ней сравниться ни одна иная епархия во всем мире. Когда освобождались пребенды и иные бенефиции1, он предоставлял их этим людям; им поручал различные должности и особые церковные служения. Таких мужей он со всем тщанием разыскивал не только по всей Англии, но и в иных странах и заморских школах, а затем принимал их в лоно своей церкви. Затем он пришел к упомянутому выше досточтимому митрополиту своему и обратился к нему, молвив:

«Ведомо вашему благоразумию, досточтимый отче, сколь важно мне порадеть, чтобы в порученном мне служении оказаться не вовсе бесполезным. Ибо сие послужит не только спасению моей души и благу епархии, вверенной мне, недостойному, но прежде всего вам самим, а затем и всей Святой Церкви. Благодарю Бога, Подателя всех благ, за то, что по милости Его желание сие присуще мне; но как исполнить то, чего я сподобился желать, я не знаю и собственными силами не могу, и вам это известно лучше, нежели мне (ср. Рим. 7:18). И не только знания и сил недостает мне для сего, но я не вполне уразумел, кем наиболее подобающе мог бы быть восполнен сей мой недостаток. Я ведь человек пришлый и мало знаю уроженцев сей земли; потому не могу в полноте судить, кто из них какими достоинствами славен и кто насколько испытан в учености. Вам же многолетний и многообразный опыт даровал глубокое знание этих людей. Вы среди них воспитаны, долгое время ими управляли и знаете их, как говорится, насквозь2.

Итак, позаботьтесь не только обо мне, но еще более о себе самих, ибо вы не побоялись призвать столь несведущего человека к этому трудному служению. Дайте мне в помощники тех, кто, долго пребывая рядом с вами и будучи превосходно наставлен вашим примером, явил себя достойным во всем. Таких людей я мог бы без опасения принять к участию во вверенном мне попечении, дабы они вместе со мною достойно несли бремя пастырского служения».

Услышав сии слова, архиепископ немало возрадовался. Ибо уже в одной этой просьбе святого мужа яснее увидел многие сокровища его души. Прежде всего он постиг, сколь глубоким было смирение Гугона, ведь столь великий муж столь низко ставил себя, что считал недостойным того сана, которого, по суду и Божию, и человеческому, был признан достойнейшим. Архиепископ дивился, что человек, внезапно вознесенный из смиренного состояния на высоту, вопреки обычной человеческой слабости более возрастал в смирении, нежели в достоинстве, и более в кротости, нежели во власти. Видел он и то, с какою ревностью святитель пекся о спасении вверенных ему людей, ибо ради сего столь усердно искал содействия достойных мужей. Усматривал также чистоту его совести, великую благосклонность к своему примасу и неизменное благоразумие, ибо он желал сделать своими ближайшими сподвижниками и первыми советниками тех самых людей, которые прежде занимали такое же место при его митрополите.

Итак, из числа пребывавших при нем архиепископ отдал Гугону двоих: магистров Роберта Бедфордского и Роджера Ролвестонского. Каждый из них среди всего духовенства Англии просиял особыми дарами благодати.

О первом из них, Роберте, все держались единого и несомненного мнения: среди клириков никто, казалось, не превосходил его ни ревностью к правде, ни остротою живого ума. В душе его неиссякающий поток учености состязался с чистотою совести, так что в сем двойном совершенстве он, казалось, подражал скорее ученику, которого любил Иисус, нежели кому-либо из учителей своего времени (Ин. 13:23). Но сей нечистый мир оказался недостоин долее его присутствия. Потому Роберт вскоре был исторгнут из его тины и, словно благоуханнейшая лилия, сохранившая непорочную белизну девственного цветка, блаженною, хотя и безвременною смертью был пересажен в прекрасный цветник небесного рая.

О втором же, то есть о Роджере, перо наше пока говорит тем сдержаннее, чем безмернее превозносят его и духовенство, и народ. Ибо он и поныне – и да сохранит его Господь на долгие годы – пребывает деканом Линкольнской церкви, являя несравненную умеренность, щедрость и житейскую рассудительность. Мы отнюдь не стали бы утаивать от читателя по крайней мере достохвального его милостотворения и благочестия, если бы не опасались преступить заповедь Писания: «Не хвали человека при жизни его» (Вульг. Сир. 11:30).

______

1 Prebendae – доходы или содержания, связанные с местом каноника при кафедральной либо коллегиальной церкви; beneficia – более широкое обозначение церковных должностей, снабженных постоянным доходом.

2 Формула intus et in cute – цитата из третьей сатиры Персия: ego te intus et in cute noui – буквально «я знаю тебя изнутри и по самой коже», то есть «знаю насквозь, до самых сокровенных черт» (Персий. Сатиры, III, 30). Автор вводит ее словами ut uulgo dicitur – «как обыкновенно говорят», что свидетельствует о распространенности выражения в его время.

ГЛАВА IX О том, как Гугон, едва ставший архиереем, не склонялся ни пред какою властью в ущерб справедливости; как он отлучил от Церкви главного королевского лесничего и отказал королю в первой же его просьбе о пожаловании пребенды

Когда сии и другие выдающиеся мужи с ревностным усердием собрались вокруг него, новый архиерей, казалось, внезапно обновил лицо всей вверенной ему земли (ср. Пс. 103:30). Он с дерзновением проповедовал слово Божие (ср. Деян. 4:31) и неустанно исполнял все, что предписывал закон Господень, исполняя слово блаженного Иакова: «Так говорите и так поступайте, как имеющие быть судимы по закону свободы» (Иак. 2:12). И поскольку, по слову Писания, «где Дух Божий, там и свобода» (ср. 2 Кор. 3:17), он безбоязненно обличал согрешающих и не склонялся ни пред какою властью в ущерб правде.

Посему случилось, что уже в самом начале своего архиерейского служения Гугон навлек на себя немалое недовольство самого короля, когда со всей строгостью применил церковные кары против некоторых могущественных сановников королевства. Ибо среди многих язв, порожденных злоупотреблениями, первое место в Английском королевстве занимала тирания королевских лесничих – бедствие, разорявшее жителей целых областей. Насилие было для нее законом, грабеж – предметом похвалы, справедливость – мерзостью, а невиновность – преступлением. Ни сословие, ни сан, ни вообще кто-либо ниже самого короля, скажем кратко, не мог остаться невредимым: неправедная власть лесничих не раз пыталась сокрушить каждого.

С сим пагубным злом Гугону предстояло вступить в свою первую борьбу; оно стало для него и первым поводом к битве, и первым триумфом. Оно впервые понудило его обнажить обоюдоострый меч Духа (ср. Вульг. Еф. 6:17; Евр. 4:12).

Когда королевские лесничие, по своему обыкновению, стали свирепствовать против людей святителя, как прежде свирепствовали против прочих, попирая свободы его Церкви, дело дошло до того, что Гугон связал узами отлучения главного королевского лесничего по имени Гальфрид. Узнав об этом, король воспылал великим гневом.

Между тем, после кончины одного из каноников освободилась принадлежавшая ему пребенда Линкольнской церкви, и надлежало назначить нового ее держателя. Узнав об этом, придворные тотчас стали упрашивать короля, дабы он письменно попросил епископа пожаловать эту пребенду одному из них. Они полагали, что тем самым оказывают услугу и самому святителю, предоставляя ему случай хоть как-то смягчить королевский гнев, который он навлек на себя. Король охотно согласился исполнить их просьбу, ибо не прочь был и в этом отношении испытать дух епископа и узнать, насколько тверд тот в своем намерении.

Король пребывал тогда в Вудстоке, а святитель – в Дорчестере, отстоявшем от него, как полагали, на тринадцать миль.

Прочитав присланное ему просительное послание, епископ молвил: «Церковные бенефиции надлежит отдавать не придворным, но служителям Церкви, ибо обладатели их должны служить не дворцу, не казне и не Шахматной палате (королевскому казначейству), но, как учит Писание, алтарю: “служащие алтарю имеют долю от алтаря” (Вульг. 1 Кор. 9:13). У государя короля достаточно средств, чтобы содержать тех, кто исполняет его поручения, и вознаграждать земными благами труды людей, служащих ему в делах земных. Да позволит же он тем, кому предстоит служить высочайшему Царю, пользоваться доходами, назначенными для их нужд, и да не согласится лишать их положенного содержания». Сказав сие, святитель не устрашился отпустить королевских посланцев ни с чем.

ГЛАВА X О том, как Гугон, призванный к разгневанному на него королю, не только нимало не устрашился его неприязни, но и учтиво над ним посмеялся. А также о благосклонности, которую упомянутый лесничий после полученного отпущения явил епископу.

Когда при дворе стало известно о сих поступках Линкольнского епископа, еще недавно поставленного на свою кафедру, тотчас нашлись люди, которые ядовитыми речами старались еще более распалить ярость короля, и без того, как казалось, немало на него разгневанного.

«Теперь, государь, – говорили они, – всем стало ясно, сколь неблагодарен сей человек за столь великие ваши благодеяния. Теперь видно, куда ушли все труды и средства, положенные вами на его возвышение. И было бы еще терпимо, если бы сей человек с бесчеловечным сердцем довольствовался лишь тем, что не воздаст вам благодарностью, а не стремился отплатить обидой за оказанную ему великую честь. Чего же можем мы ожидать от него впредь? Станет ли он что-либо делать ради вас и сколько будет считаться с вашими слугами, если уже теперь, после столь многих и столь недавних милостей, в таком малом деле он столь непочтительно пренебрег вашим королевским величием и дерзким своим решением, к нашему прискорбию, посрамил ваших вельмож и ближайших управителей?»

Услышав сие, государь, хотя и был весьма разгневан, все же не преступил пределов сдержанности, но тотчас послал за епископом и велел призвать его к себе. Узнав заранее, что тот уже приближается к дворцовым вратам, король вместе со всем собранием находившихся при нем знатных мужей сел на коня и удалился в соседнюю рощу. Там он расположился в приятном месте, а графы и прочие вельможи расселись вокруг него венцом. Король же повелел, чтобы никто не вставал при приближении епископа и никто не приветствовал его, когда он придет.

И вот без промедления явился святитель, стал перед ними и приветствовал короля и всех сидевших с ним, но никто не ответил на его приветствие. Увидев, что они сидят молча и словно не замечают его, Гугон подошел ближе, ласково положил руку на плечи одного знатного графа, сидевшего подле самого короля, и сам освободил себе место рядом с государем. Все по-прежнему упорно хранили молчание, так что присутствующим невольно вспоминался Вергилиев стих:

«Вожди воссели, устремив на него свои лица»1.

Наконец король поднял опущенный взор и приказал одному из стоявших рядом подать ему иглу с нитью. Получив их, король принялся собственноручно зашивать повязку на поврежденном пальце левой руки. Некоторое время он занимался этим лишь затем, чтобы не сидеть без дела, и не произносил ни слова. Вид его был таков, каким бывает вид человека, объятого сильным гневом: затаенная в душе горечь словно отнимает у него дар речи и, стеснив дыхание, не дает голосу исполнить свое служение.

Епископ, видя все это и понимая, что сия напыщенная комедия вражды разыгрывается ради него, в душе своей словно вознесся на высокую башню сокровенного разума и оттуда с презрением взирал на все ухищрения плотских помыслов. Наконец он обратился к королю и несколькими словами сокрушил всю надменную гордыню его сердца; сам же государь, не устояв перед силой сих слов, откинулся назад и едва не повалился на землю.

Приведем эти слова в точности, ничего не убавляя и ничего не прибавляя. Итак, молвил он: «До чего же ты теперь похож на своих родичей из Фалеза!» Словно стрела, мягкая и легкая, но дивно острая и глубоко разящая, проникли эти слова в самое сердце короля. Он сцепил пальцы, разразился громким смехом и, запрокинув лицо, склонил затылок почти до земли.

Еще долго оставаясь в таком положении, король безудержно предавался смеху. Те из сидевших вокруг, кто понял слова епископа, были охвачены великим изумлением: они не могли надивиться, как в столь опасный миг сей человек дерзнул бросить столь великому государю столь язвительный упрек. Но вскоре и они, не в силах более сдерживаться, начали улыбаться, с напряженным изумлением ожидая, что же ответит король на услышанное. Те же, кто не понял смысла сказанных слов, дивились еще более, видя столь внезапную перемену в облике и поведении государя.

Наконец король понял, что многие не уразумели сказанного, и сам принялся разъяснять им нанесенную ему обиду. Ибо необычайная меткость столь учтивой насмешки глубоко тронула его; дивясь смелости епископа, он заговорил:

«Понимаете ли вы, – молвил он, – какое оскорбление нанес нам сей чужеземец? Я сам объясню вам его слова. Всем известно, что мать нашего прадеда Вильгельма, завоевателя сей земли, происходила из незнатного рода и была уроженкой славного нормандского города, именуемого Фалезом. Город сей особенно известен своим кожевенным ремеслом. И вот, увидев, как я зашиваю себе палец, сей насмешник попрекнул меня тем, что я похож на жителей Фалеза и прихожусь им родичем».

«Но все же скажи мне, добрый муж, – обратился король к епископу, – отчего ты, не посоветовавшись с нами, предал анафеме нашего главного лесничего? И почему так вызывающе пренебрег нашей скромной просьбой, что не только сам не явился объяснить причину отказа, но даже не передал через наших посланников ни единого слова, способного нас умиротворить?»

На сей укор епископ тотчас ответил: «Я знаю, что вы немало потрудились, дабы я был поставлен епископом. Посему, чтобы избавить вашу душу от опасности, которой она подверглась бы, если бы я не исполнял ради блага вверенной мне церкви того, что относится к моему служению, мне надлежало и обуздать церковным взысканием ее притеснителя, и отказать тому, кто хотел неправомерно исторгнуть себе пребенду в той же церкви. Я же почитал не только излишним, но и неподобающим являться пред ваше величество ради объяснения того или другого дела. Ибо вашей рассудительности нетрудно распознать, что совершено по праву, а вашей воле подобает благосклонно одобрить то, что вы сами признаете справедливым».

Не найдя, что можно было бы возразить против столь разумных доводов, король рассеял тучу опрометчиво возникшей неприязни и с просветленным лицом обнял святителя. Затем он усердно вверил себя его молитвам и предоставил ему полное право решить, каким образом уделить благодать отпущения человеку, связанному приговором отлучения.

Лесничий явился глубоко сокрушенным и смиренным. Принеся присягу по установленному Церковью чину и вместе со своими сообщниками претерпев публичное бичевание розгами, он получил разрешение от отлучения и благословение святителя. С той поры и до конца своей жизни епископ неизменно находил в нем особенную благосклонность, сердечную преданность и усердного попечителя о своих делах.

Так и на короле, и на его служителе праведный муж познал истинность слов Писания: «Кто обличает человека, тот впоследствии найдет у него большую приязнь, нежели тот, кто обманывает лестью языка» (Вульг. Притч. 28:23). Одним этим отказом святитель надолго обуздал придворных, привыкших силою домогаться пребенд. Словно хищными когтями коршунов, сими требованиями они повсюду терзали церкви и расхищали их достояние; теперь же Гугон прочь отвратил от себя их докучливость.

И всё же сами придворные наперебой старались услужить святителю. Он не раз с великой похвалой говорил об их преданности и усердии, которые испытал на себе, и признавался своим приближенным, что охотно предоставил бы некоторым из них и более значительные бенефиции, когда бы они не были опутаны узами королевского двора.

______

1 Стих Consedere duces, intentique ora tenebant представляет собой шутливую переработку начала второй книги «Энеиды» Вергилия: Conticuere omnes, intentique ora tenebant – «Все умолкли и напряженно устремили лица» (Aen. II, 1). Автор заменяет conticuere omnes на соответствующее данной сцене consedere duces.

ГЛАВА XI О том, что святитель крайне редко наделял пребендами не только придворных, но и клириков других кафедральных церквей; и о том, как он ответил одному весьма ученому магистру, желавшему получить пребенду в Линкольнской епархии.

Гугон сравнительно редко принимал в число каноников своей церкви не только придворных, но и клириков других кафедральных соборов. От тех же, кому святитель предоставлял положенное каноникам Линкольнской церкви содержание, он прежде всего требовал, чтобы они пребывали при ней и исполняли свое служение. Ибо, как служащие алтарю по праву получают свою долю от алтаря (ср. 1 Кор. 9:13), так, говорил он, совершенно несообразно, чтобы блага алтаря доставались тем, кто ему вовсе не служит. Ведь церкви тем самым лишались должного внимания своих служителей; более того, сие уподоблялось грабежу, когда люди, не желавшие вступать в духовное воинство, дерзали захватывать содержание, предназначенное для тех, кому надлежало нести это служение.

Святитель полагал, что именно к таким людям прежде всего следует отнести и применить апостольское изречение: кто не трудится во святилище, тот да не вкушает и посвященного святилищу (ср. 2 Фес. 3:10; 1 Кор. 9:13). «Если учитель язычников, – говорил он, – хвалится тем, что благовествовал безвозмездно (ср. 1 Кор. 9:18), то сколь бесстыдными надлежит почитать тех, кто, не имея ни ревности к благовестию, ни готовности служить, дерзает присваивать содержание, назначенное проповедникам Евангелия и служителям Церкви».

Помнится нам, как один муж, пользовавшийся тогда едва ли не высочайшей славой среди парижских богословов и каноников, однажды сказал Гугону: «Господин епископ, множеством выдающихся клириков вы возвысили свою церковь над всеми церквами мира. Признаюсь, ибо не сочту нужным скрывать от вас свое желание, мне было бы весьма отрадно хотя бы в самом скромном звании быть сопричисленным к их сонму». Епископ тотчас ответил: «И мы охотно сопричислили бы вас к ним, когда бы вы пожелали пребывать вместе с ними и когда бы ваши нравы не отставали от вашей учености».

Муж сей возглавлял парижский университет и сам преподавал в нем, но в те годы был более прославлен своей ученостью, нежели строгостью жизни.

Услышав такой ответ, он устыдился, что слишком откровенно высказал желание, которое таил в сердце не с вполне чистым намерением. Так он на собственном опыте убедился в истинности того, что, по его воспоминаниям, не раз слышал на родине о беспримерной искренности и прямоте святителя. Рассказывают, что, удалившись от Гугона, он с той поры стал строже блюсти свои нравы.

Особенно любил святитель людей мирного и чистого духа и, следуя твердому убеждению совести, никого иного не присоединял к своему стаду, сколь бы ни превосходили они других усердием или ученостью. Ибо он знал, что мудрость, сходящая свыше, по слову апостола, «во-первых, чиста, потом мирна» (Иак. 3:17). Памятовал он и изречение мудрого мужа: «Недостойно похвалы знание, которое пятнает нечистая жизнь» (Гуго Сен-Викторский, «Дидаскаликон», III, 12).

Ничто в сей жизни, говорил Гугон, не должно быть для нас дороже блага мира, и ни от чего не надлежит удаляться столь решительно, как от язвы мятежа и смуты. Посему он увещевал всеми силами избегать сообщества тех, кто, движимый чуждым духом, жаждет расколов и сеет раздоры между братьями.

ГЛАВА XII О том, как он старался отговорить сперва Балдуина, архиепископа Кентерберийского, а затем и его преемника Губерта от возведения некоей часовни, послужившей причиной распри; и как предсказал бедствия, которые последуют за началом сего строительства. А также о неизменной верности епископа единению со своими канониками.

Балдуин, блаженной памяти архипастырь Кентерберийский, по наущению некоторых поспешил воздвигнуть в пределах своего города церковь, или часовню, во имя драгоценного первомученика Стефана и славного новомученика Англии Фомы1. Монахи же кафедральной церкви решительно воспротивились этому, утверждая, что предпринятое строительство нарушает их права. Когда Балдуин вопросил Гугона Линкольнского об этом деле, тот изрек верное пророчество, истинность которого впоследствии подтвердили сами события:

«Господин архиепископ, если из-за сего строительства между вами и вашим капитулом возникнет пагубный раскол, тогда и крепость дисциплины в вашей обители увянет, и строгость устава ослабеет. А сколько опасностей для душ произойдет отсюда, того не сможет заранее исчислить никакой человеческий разум. Кроме того, вам придется подчинить свою власть королевской зависимости; вы окажетесь также под надменным господством Римской курии и в страхе перед нею, равно как и перед множеством людей, занимающих высокое положение и облеченных различною властью. Во всякий час и во всякое время вам придется опасаться также перемен в настроении и намерениях самого Верховного понтифика. И если он впоследствии узнает, что сие сооружение было предпринято в ущерб чужим правам, то, будет ли уже окончено или лишь начато, повелит всё разрушить».

Архиепископ возразил, что и святой Фома некогда замышлял воздвигнуть подобное здание в честь святого диакона Стефана. На это епископ весьма изящно ответил: «Довольно с вас и того, что подобным намерением вы уже уподобились мученику. Если же пожелаете внять моему неискусному совету, то далее, чем пошел он, не пойдете». Но архиепископ предпочел положиться на советы других и всеми силами стремился воплотить свой замысел в дело. И лишь испытав всё на себе, он наконец уразумел, сколь истинно слово Писания: «Душа святого мужа порою вернее возвещает истину, нежели семь наблюдателей, сидящих на высоте для наблюдения» (Вульг. Сир. 37:18).

Ибо из всех бедствий, предсказанных праведником, ни одно не осталось неисполнившимся. Само же сооружение по повелению Папы было снесено до основания2; зачинщик его, приобретя взамен лишь стыд и множество грехов, потерял и все свои труды, и все средства, затраченные на строительство.

То же самое верный муж предрек и преемнику того архиепископа, возжелавшему предпринять подобное дело; и исход событий исполнил его предсказание. Ибо и сей архиепископ, уповая на королевскую власть, воздвиг неподалеку от Лондона часовню, ставшую предметом распри, по образцу прежней, разрушенной близ Кентербери. При ней он учредил пребенды для клириков, поставив их под начало декана, дабы они, по обычаю светских каноников, совершали там служение либо сами, либо через своих заместителей.

Но вот вокруг сего места ими было уже построено множество зданий; горькая тяжба между отцом и сыновьями – между архипастырем и монахами – затянулась на долгие годы; многие достойнейшие мужи, как монахи, так и клирики, во время этой междоусобной распри скончались от римской лихорадки, одни в самом Риме, другие на пути туда или обратно. И наконец неосмотрительное начинание сего великодушного мужа было обращено в прах его же собственными руками. Архиепископ исполнил это против воли и с великим стыдом, принужденный, разумеется, строгостью апостольской власти.

Наконец, когда человек Божий Гугон, пораженный последнею болезнью своей смертной жизни, уже поспешал к вечному здравию жизни блаженной, Верховный понтифик назначил его вместе с другими судьями разрешить эту распрю. Тогда между архиепископом и монахами был восстановлен мир; и сей истинный сын мира дивно возликовал о том, воздавая благодарение милосердию Божию. Ибо особенно радовался он, что, подобно блаженнейшему Мартину, коего всегда был преданным почитателем и ревностным подражателем, увенчал свои добродетели благим завершением – оставил Церкви Божией возвращенный мир3.

Но, по необходимости предварив дальнейшие события этим отступлением, возвратимся к прямому течению начатого повествования.

Гугон непрестанно увещевал всех без различия прелатов нерушимо хранить со своими подчиненными союз единства и согласия, а в пример ставил им самого себя, молвив: «Сознавая, что мы с нашими сынами крепко храним благо мира и единства, я не почитаю нужным бояться ни короля, ни кого-либо из смертных. Не лишаюсь я и внутреннего спокойствия, которое есть подобие мира вечного и приготовление к нему. И не потому, – продолжал он, – господа наши (так называл он своих каноников) даруют мне сей покой, не ведающий никаких раздоров, что видят во мне человека кроткого и мягкого.

Ибо, по правде говоря, я острее и жгучее перца: даже когда председательствую в их капитуле, нередко из-за сущей малости чрезмерно воспламеняюсь гневом. Но они знают, что должны терпеть меня таким, каким некогда приняли, и, покоряясь мне, обращают нужду в добродетель. За это я преизобильно им благодарен. С тех пор как я впервые поселился среди них, они ни разу не воспротивились мне ни единым словом.

Когда же заседание капитула окончено, и все расходятся, никто из них, как я полагаю, не сомневается в моей любви к нему; равно и я не думаю, будто хоть один из них меня не любит».

Столь велика и нежна была любовь Гугона к каждому из сынов его общины, что, пребывая в нем с самого возведения его на кафедру до последнего дня жизни, она явственно показывала в нем подражателя Того, о Ком евангелист Иоанн досточтимо свидетельствует: «Возлюбив Своих сущих в мире, до конца возлюбил их» (Ин. 13:1). И всякий раз, когда Гугон узнавал, что кому-либо из них грозит какое бы то ни было притеснение, он становился на их защиту и не только делами, но и словом неизменно говорил: «Кто касается вас, касается зеницы ока моего» (Вульг. Зах. 2:8).

_______

1 Св. Фома Бекет, архиепископ Кентерберийский, убитый в 1170 году.

2 Потому что под видом благочестивого учреждения создавался альтернативный церковный центр, способный подорвать законное положение Кентерберийского капитула.

3 Заключительная фраза представляет собой переработанную цитату из третьего послания Сульпиция Севера о кончине св. Мартина. Св. Мартин, зная о близости своей смерти, отправился примирить враждовавших клириков, полагая благим завершением своих добродетелей оставить Церкви восстановленный мир.

ГЛАВА XIII О мере воздержания святителя в пище и питии; о его скромности и веселости за трапезой; о великой телесной силе, явленной им при исполнении своего служения; о снисхождении его к немощи ближних; и о том, что он никогда не возлагал рук ни на кого, сидя верхом.

Поскольку в предыдущих книгах мы уже довольно пространно повествовали о нравах святого мужа, ныне почитаем нужным говорить о них кратко. Но об одном мы все же не сочли возможным умолчать, хотя, дабы не утомлять читателя, всячески стремимся к краткости: приняв на себя бремя епископского служения, он, по-видимому, несколько ослабил прежнюю строгость своего воздержания в пище.

И в здравии, и в болезни он совершенно воздерживался от мяса и крови, однако часто вкушал рыбу. Не отвергал он и вина, но употреблял его умеренно: тем самым заботился о телесной немощи по совету апостола (ср. 1 Тим. 5:23) и вместе с тем, следуя примеру того же апостола, дабы стать всем для всех (ср. 1 Кор. 9:22), с подобающим благоразумием сообразовывался с теми, кто с ним жил и сотрапезничал. За трапезой он был весел и радостен, но всегда сохранял достоинство и скромность. Неизменно памятуя о словах Писания, он порою отвечал тем, кто побуждал его предаться веселью: «Мы веселимся, как подобает святым» (ср. Вульг. Иудиф. 16:24). Если же случалось, что на торжественном пиру, за своим ли столом или за чужим, присутствовали потешники или музыканты, тогда он с особенным тщанием хранил степенность. Он почти не поднимал глаз от стола и при всяком жесте и слове держался так, что всем наблюдавшим было ясно: чем заманчивее подобные соблазны услаждали его внешние чувства, тем строже он собирался внутренне.

Священные чтения за трапезой он слушал с глубоким вниманием; притом, кроме повествований о страданиях некоторых мучеников, житий святых и наиболее известных поучений учителей Церкви на великие праздники, велел прочесть перед ним почти целиком Ветхий и Новый Завет за исключением четырех Евангелий, для чтения которых, как будет сказано ниже, он назначил иное время. Все это читалось ему как во время ночного богослужения, так и за трапезой.

Как уже было сказано выше, сие правило он и сам соблюдал неизменно, и всем, кто желал приносить Богу разумное служение, внушал хранить его: во всякое время и во всяком месте подобающим образом исполнять то, чего требуют насущные обстоятельства (ср. Рим. 12:1). Дабы же исполнять это еще достойнее, он старался, насколько было в его силах, всегда быть к тому способным и готовым.

На собственном опыте святитель познал, сколь великих трудов требует епископское служение и что достойно исполнять его невозможно без сил, в том числе телесных. Поэтому он давал необходимую пищу «ослу» своего тела, дабы оно могло исправно служить насущным нуждам. Он делал это тем спокойнее и щедрее, что уже не опасался, как бы тело, после столь долгого укрощения вполне обузданное, не стало противиться своему седоку. Ибо продолжительное время принимая холодящую пищу, он до такой степени истощил внутренние силы тела, что с ослаблением естественной теплоты часто страдал от недугов охлажденного желудка и, кроме того, нередко жестоко мучился кишечными болями. Но и среди этих страданий особая благодать пребывала с ним и обильно изливалась на него, даруя ему такую крепость, какой могли дивиться даже самые сильные мужи.

Почти чудом казалось, как при освящении церквей, совершении рукоположений и иных церковных служб, вообще при всяком исполнении епископского служения, требовавшем, очевидно, великих трудов, он один превосходил силами всех своих спутников. Все уже не только уставали, но едва не падали от изнеможения; одни ненадолго отходили, дабы восстановить силы, другие сменяли их в служении святителю, а он сам, неутомимый и бодрый, переходил от дела к делу, от одного труда поспешая к другому.

Ради таких служений он порою вставал еще до рассвета и, постясь и ни на миг не оставляя труда, проводил весь день – от предутреннего часа до глубокого мрака наступившей ночи. Нередко, когда наступал чрезмерный летний зной, святитель заставлял некоторых служителей алтаря предварительно вкусить немного хлеба и вина. Ибо после многократных обходов, совершавшихся при освящении церквей, изнуренные жарой, постом и трудами, они могли оказаться не в силах без опасности для себя стоять при совершавшем торжественную Мессу и прислуживать ему.

Когда же Гугон замечал, что иные, вкусив хлеба по его повелению, страшились во время священнодействия прикоснуться к Святой чаше или к Господнему покрову, он укорял их за маловерие и недостаток благоразумия. Ибо они не умели ни без колебаний повиноваться законному повелению, ни постигнуть разумную причину, по которой оно было дано с такою осмотрительностью.

Всякий раз, когда в пути ему встречались, как нередко бывает, желавшие принять от него таинство конфирмации через возложение рук либо приносившие к нему детей для принятия сего таинства, он тотчас находил подходящее место, сходил с коня и, стоя на земле, с ревностным благоговением исполнял свой святительский долг, в какой бы епархии это ни происходило. Ни усталость, ни болезнь, ни необходимость спешить, ни трудность дороги, ни ненастье никогда не могли заставить его преподать столь великое таинство, оставаясь в седле.

Позднее нам довелось – не без стыда и сердечной боли – видеть некоего епископа, молодого и полного сил, который в удобном месте, в благоприятную пору и без всякой необходимости спешить оставался верхом на коне и оттуда помазывал детей святейшим миром. Дети плакали; среди задиристых, брыкающихся коней они трепетали от страха и подвергались опасности. Придворные раздавали пощечины их сопровождавшим, и невинные терпели побои от наглецов, а епископу между тем не было дела ни до их страданий, ни до грозившей им опасности.

Совсем иначе поступал наш Гугон. Даже уже отягченный годами и нередко претерпев все тяготы, обычные в дороге, он сходил с коня и ласково, по одному, подзывал к себе детей и тех, кто нес их. Если же его служители-миряне причиняли им хоть какое-нибудь беспокойство, он сурово обуздывал своих людей: грозно бранил их, а порою даже давал тумака. Затем, преподав окружавшим его желанное благословение и также излив пред Господом молитву за присутствовавших больных, которые с радостью обретали надежду достигнуть исцеления, он, и сам исполненный благословениями всех, возвращался на начатый путь. А что весьма многие посредством такой его молитвы или благословения получили чаемое исцеление, мы часто и несомненно узнавали.

ГЛАВА XIV О том, как по великой чистоте и невинности своей он, по примеру Спасителя нашего, был кроток с малыми детьми и доступен для них; о двух грудных младенцах, которые, казалось, сверх естественной своей способности играли с епископом; и о двух других малышах, один из которых упал в поток, но избежал опасности.

По великому изобилию чистоты и невинности святой муж, будучи особенным любителем и хранителем простоты и чистоты, с дивной любовью относился не только к детской искренности, но и к самому детскому возрасту. В этом он подражал Творцу всякой чистоты и невинности, Который говорил Своим ученикам: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царство Небесное» (ср. Мф. 19:14; Мк. 10:14).

Где бы он ни встретил детей, он с некой духовной сладостью ласково играл с ними и умел вызвать у едва начинавших лепетать младенцев полуслова удивительной прелести. Он то и дело осенял животворящим знамением святого Креста их чела и иные части тела, желая им всякого блага и вновь и вновь ограждая их благословением. И дети в ответ с удивительной легкостью начинали доверчиво играть с ним. Те самые, которые обычно пугались одного вида почти любого взрослого мужчины, к нему льнули с любовью, порою охотнее, чем к собственному родителю.

Видели мы некоего младенца шести месяцев от роду. Когда епископ осенил его чело святым миром, малыш с такой радостью задвигал всем телом, что, казалось, подражал дивному ликованию Предтечи Господня, взыгравшего во чреве матери (ср. Лк. 1:41, 44). Он раскрыл крошечный ротик в неудержимом смехе, и трудно было поверить, что дитя столь нежного возраста, доныне знавшее лишь плач, способно так смеяться. Затем он то сгибал, то раскидывал ручонки, словно желая взлететь, и поворачивал головку из стороны в сторону, будто не в силах был вместить переполнявшую его великую радость. Тогда младенец схватил обеими ладошками руку епископа, сжал ее, сколько хватало сил, и поднес ко рту; но вместо того, чтобы целовать, принялся ее облизывать и делал это весьма долго. Архиерей и младенец архиерею взаимно являли друг другу невиданное и исполненное радости зрелище, а присутствовавшие дивились этому, а от двойного зрелища сих двоих, столь удивительного для телесных очей, внутренне восходили к иному, более возвышенному созерцанию. Ибо они видели и разумели, как и в ребенке, и в епископе исполнялось евангельское слово: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» (Мф. 5:8).

В самом деле, что мог увидеть младенец в епископе и чему так радоваться, если не Богу, пребывавшему в нем? Что же видел епископ в этом младенчике, отчего столь великий муж с таким вниманием склонился к столь малому, если не ведал, что в столь малом сокрыто нечто великое? Дивны сии события и поистине достойны изумления, особенно для тех, кто видел тогда это зрелище собственными глазами и доныне носит его глубоко запечатленным в душе.

Сам епископ предлагал малышу яблоки и многое другое, чем обыкновенно радуют детей, но тот всё отвергал одно за другим, словно испытывая к этим дарам неприязнь. И, словно одолев все эти соблазны, он целиком устремлялся к епископу. Даже руки своей кормилицы, державшей его и протягивавшей их к нему, младенец с некоторым неудовольствием отстранял; сам же не сводил глаз с епископа, радостно тянул к нему ручонки и непрестанно ему улыбался.

Когда наконец младенца унесли, присутствовавшие дивились такому чудесному явлению, утверждая, что никогда не видели столь безмерного ликования в столь малом тельце; тогда епископ рассказал, что однажды прежде видел нечто подобное. «Ибо некогда, – сказал он, – когда я был приором в Уитеме, случилось мне во время генерального капитула отправиться в Картузию. По пути же, проезжая мимо селения Авалон, крепостью которого, как известно, владеет наш брат Вильгельм, я завернул в его дом. Там представили нам младенца, еще не способного говорить, а именно сына того же нашего брата. Он совершенно такими же движениями выражал нам радость; так что, когда кормилица отпустила его и положила на нашу постель, он так радовался, что казалось, что он даже каким-то образом смеется вслух сверх естественных возможностей своего возраста». Таковы были слова епископа.

Впрочем, всякому, кто рассудит об этом здраво, подобает благочестиво верить, что необычайная радость сих младенцев, превосходившая естественную меру, дивным мановением Божиим свидетельствовала не только об удивительной благодати, почивавшей на святом муже, и о чистоте самих детей, но вместе с тем являла и некое предзнаменование их будущего достоинства.

Об одном из них свидетельствуют и поныне его добродетельные стремления, которые нам самим достоверно известны. О другом же впоследствии мы ничего не узнали; однако и о нем после столь благих знамений надеемся на доброе и не худшее, при содействии благодати Святого Духа, которой он через столь великого святителя удостоился быть столь явно озарен и утвержден. Сего младенца принесли к епископу в палату знаменитого замка Ньюарк, принадлежавшего Линкольнской церкви, хотя и находившегося в Йоркской епархии. Родом же ребенок был из соседнего селения за рекой Трент и происходил из простого народа.

Об этих событиях мы рассказали несколько подробнее не только потому, что надеялись, что повествование не будет неприятно читателю, но и дабы вкратце показать, как сей благочестивейший муж обращался с людьми всякого возраста. Ибо, как прежде мы старались, с помощью Господней, последовательно описать его собственное возрастание, нравы и деяния на всех ступенях жизни почти от самой колыбели до лет седой старости, так теперь хотим по порядку показать, как сам он обходился с людьми каждого возраста.

Посему надлежит знать, что пока те дети были малы, Гугон относился к ним с особою ласкою, а едва они достигали возраста разумения, уже не допускал к прежней тесной близости с собою, дабы чрезмерная вольность не породила в них дерзости. Некоторых же он отдавал учиться грамоте, а тем, кто впоследствии хорошо преуспевал, предоставлял церковное содержание.

Впрочем, хотя об этом можно было бы с пользою рассказать еще многое, дабы не утомлять читателя, ограничимся пока сказанным.

И о вас, Бенедикт Канский и Роберт Нуайонский, мы не станем повествовать пространнее, хотя каждый из вас некогда, еще в детские годы, приводил в изумление едва ли не всех, не только детей, но и взрослых. Последний из них, Роберт, несколько позднее был куплен в Санлисе за малую сумму Губертом, архиепископом Кентерберийским, и привезен вместе с ним из Франции в Англию, дабы своею необычайною живостью и остроумием речи радовать епископа Линкольнского. И вот, когда Гугон в Ламбете сошел с лодки, чтобы приветствовать архиепископа, Роберт, сопровождаемый кентерберийскими клириками, тотчас выбежал ему навстречу и, словно вновь обрел родного отца, с великою радостью прильнул к нему, вовсе позабыв о Губерте. Было ему на вид лет пять или немного больше. Спустя некоторое время Гугон отдал его в Элстоу обучаться грамоте.

Бенедикта же, если не изменяет нам память, Гугон впервые встретил в Кане. Довольно долго он держал мальчика при себе, пока тот не достиг семилетнего (букв. "второго") возраста, а затем в надлежащее время отдал его учиться; впоследствии же пожаловал ему и бенефиций с постоянным доходом. Именно сей Бенедикт однажды ехал вместе с владыкою Роджером – тогда архидиаконом Лестерским, а ныне деканом Линкольнским, – и случайно упал с его коня в стремительный поток. Но Господь по заслугам Гугона чудесно сохранил его невредимым – не меньшим чудом, чем некогда избавил отрока Плацида по предстательству великого Бенедикта, когда ученик его Мавр прошел по водам и спас дитя. Ибо Бенедикта поток унес вниз почти на целый стадий, подобно тому как некогда Плацида волна унесла от берега почти на расстояние полета стрелы. Но обстоятельства самого происшествия мы предоставляем подробнее рассказать либо Бенедикту, который ныне уже преуспевает в ученых занятиях, либо кому-нибудь из присутствовавших тогда: ибо нам надлежит поспешить к дальнейшему повествованию.

КНИГА ЧЕТЕРТАЯ

ПРОЛОГ

Теперь же, несколько отступив от летописного порядка, продолжим, как начали, следовать порядку человеческих возрастов. Завершив повествование о младенцах и детях, надлежит кратко сказать о юношах, а затем, переходя от одной ступени возраста к другой, довести рассказ до последнего служения умершим – до их погребения. Ибо в ревностном совершении сего дела после Товии не нашлось никого, кто сравнялся бы с Гугоном (ср. Вульг. Тов. 1:20–21; 2:8–9). Как уже было показано выше, каждое мгновение своей жизни он посвящал исполнению божественных заповедей и тем по праву заслужил благодать приносить пользу множеству людей на всякой ступени их земного возраста. Достигнув же зрелых лет и приняв епископское служение, он с таким усердием заботился о погребении умерших, что, помимо награды за сие дело милосердия, уготованной ему в будущем, еще в нынешней жизни был удостоен необычайной чести при собственном погребении.

Об этом, при помощи Господней, будет рассказано подробнее, когда мы приблизимся к завершению сей четвертой и предпоследней книги о его деяниях. Здесь же, в самом ее начале, мы сочли нужным предварить повествование сими словами.

ГЛАВА I О Мартине, Гугоновом ларценосце, который, будучи им по случаю пострижен, тотчас отрекся от мира и стал монахом.

Досточтимый святитель Гугон поручил хранение своих архиерейских ларцов некоему юноше по имени Мартин. Нравом тот был скромен и целомудрен, хотя еще не вполне освободился от мирской суетности. В сих ларцах хранились священные сосуды, облачения и иные предметы, употреблявшиеся при служении у алтаря. По обычаю хранитель и носитель этих вещей, хотя и оставался мирянином, все же, поскольку вместе с клириками участвовал в церковном служении, должен был носить стрижку наподобие клирика и поверх своей одежды надевать льняную тунику, исполняя порученное ему служение.

Мартин лишь недавно приступил к этой должности, когда епископ повелел ему принять положенное пострижение. Но целых три дня он откладывал исполнение приказания: ложный стыд удерживал его, и каждый день он выдумывал новые оправдания, пытаясь скрыть добровольное непослушание, за которое его укоряли. Приметив все сие, епископ однажды после мессы подстерег Мартина, когда тот нес ларцы обратно из церкви. Последовав за ним во внутреннюю комнату, Гугон запустил пальцы в его волосы и молвил: «Что ж, раз ты не нашел цирюльника, который сделал бы тебе положенную тонзуру, я сам тебя постригу». С этими словами он взял ножницы и остриг ему волосы в кружок.

Едва это было сделано, юноша тотчас залился слезами, пал к коленям святого и, крепко обхватив его ноги руками, молвил: «Владыка, милосердием Божиим заклинаю вас: выслушайте меня немного. Раз десница Вашего преосвященства сняла с моей головы знак мирской суеты, молю вас: освободите меня теперь и от самых сетей мира. Ибо мирские волосы, отсеченные вашими руками, воистину более не будут отягощать моей выи. А чтобы яснее открыть вам решение, которое через дело ваших рук было внушено мне свыше, скажу: сей лукавый мир стал мне совершенно постыл, и желаю я стать монахом. Отныне всего себя посвящаю Богу и всецело отрекаюсь от мирской суеты.

Молю, да доведет ваша милость начатое до конца: через вас благодать Божия предварила меня; да последует она за мною, уже предварив меня, во все дни жизни моей (ср. Вульг. Пс. 22:6 [23:6]). Да удостоюсь я из рук ваших принять монашеское облачение – от того, от кого только что принял знак оного».

Короче говоря, епископ принял слова Мартина за детскую болтовню и не придал им большого значения. Не показывая, что услышанное сколько-нибудь его тронуло, он направился в трапезную, чтобы вкусить пищу. Но пока прочие сидели за столом, сердце Мартина пожирало ненасытное пламя желания: внутренний огонь, которым он пылал до самых глубин души, был столь силен, что юноша едва мог прикоснуться к телесной пище.

По окончании трапезы он стал поодиночке подходить ко всем, кого, как он считал, епископ скорее других выслушает. Повергаясь к их ногам, он рыданиями взывал к их слуху и сердцу, слезами трогал их, исполненными благочестия мольбами склонял на свою сторону, прося ходатайствовать за него перед епископом, дабы чрез него исполнилось спасительное желание, которым он так пламенно горел. Так неустанно молил он и днем и ночью, пока наконец, спустя три дня, не получил того, о чем столь настойчиво просил.

Так трехдневное непослушание Мартина было искуплено равной ему отсрочкой: еще три дня пришлось ему ждать исполнения своей просьбы. После этого милостивейший святитель, знавший меру и своей строгости, и своего милосердия, велел призвать к себе досточтимого приора монастыря Святого Неота и, скажем, опуская подробности, попросил принять своего Мартина в святую братию сей обители. Просьба его была исполнена.

Мартин уже прежде хорошо знал достохвальный уклад монахов Бека, равно как и благочинную жизнь братии Святого Неота. Поэтому он избрал связать себя монашеским обетом с Беком, а местом подвижничества – с обителью Святого Неота. Благочестивый попечитель даровал ему монашеское облачение, а день его облечения в священную ризу сделал праздником для всей братии, устроив им торжественную трапезу. Сам же Мартин неустанно стремился не только знать Божие, но и исполнять его. И благодать Христова, содействуя его благочестивым обетам, помогла ему за краткое время столь преуспеть «в доброте, в наставлении и в знании» (ср. Вульг. Пс. 118:66), что его духовное возрастание все почитали равно достойным удивления и подражания.

Впоследствии Гугон, духовный его воспитатель, с великою радостью возвел Мартина в степень субдиакона. Все, кто знал его прежде, дивились и, радуясь, говорили друг другу словами Писания: «Что случилось с сыном Киса?» (ср. Вульг. 1 Цар. 10:11). Они слышали, как он звучным голосом, свободно и без запинки читает апостольские и пророческие писания; видели его среди служителей алтаря, облаченного в многоцветную тунику и совершающего при святителе левитское служение, и вновь повторяли: «Неужели и Саул среди пророков?» (Вульг. 1 Цар. 10:11). Ибо всех поражало в нем то, что каждому применительно к самому себе показалось бы невозможным: уже выйдя из детского возраста, Мартин столь быстро овладел грамотой, которой вовсе не учился в ранние годы.

Похвалы тех, кто дивился Мартину, нимало его не надмевали – более того, даже нисколько не волновали. Напротив, прежних своих товарищей и сверстников он сам твердыми доводами обличал в суетности и призывал их обратиться к более исправной жизни. Он просил также святителя ходатайствовать перед господином аббатом Бекским, чтобы ему дозволили отправиться в Бек, материнскую обитель, и пробыть там подольше, дабы совершеннее наставиться в обрядах своего священного ордена и полнее научиться на примере испытаннейших монахов, которые, как он знал, там подвизались. К этому побуждала его великая ревность к монашеской жизни. Он размышлял: «Слаще пьется вода из самого источника» (Ovid, Epistulae ex Ponto, iii, v, 18), – и вспоминал слово еще лучшего Поэта: «Пойдут от силы в силу» (Вульг. Пс. 83:8).

И вскоре, благодаря ходатайству святителя, благочестивое желание его исполнилось. А о том, как он жил и с каким усердием подвизался там в последнее время, мы узнали как от самого его аббата, так и от других немало такого, что достойно всяческой похвалы.

ГЛАВА II Об обращении другого юноши, который через нашего святителя обрел исцеление и души, и тела.

Далее следует рассказ об обращении другого юноши. Произошло оно значительно позднее, однако по сходству с предыдущей историей достойно быть здесь к ней присоединено. Милость Спасителя так дивно совершила сие, что при посредстве медоточивого милосердия Его Матери, по-видимому, и заслуги Гугона посодействовали его свершению. Само же событие изложим кратко, дабы пространным повествованием о случившемся не утомить усердного читателя. Случилось это в последние годы царствования славного короля Ричарда.

В то время сей государь воспылал тяжким гневом на епископа. Враг всякого добра строил свои козни и неотступно действовал через близкие ему сосуды погибели, так что король строгим повелением приказал своим юстициариям в Англии, отложив все прочее, взять в свои руки имущество епископа и линкольнских каноников, а их самих лишить всех владений. О причине и исходе этой вражды подробнее будет сказано в своем месте. Здесь же она упомянута для того, чтобы из последующих событий стало очевидно, как на сем добром муже исполнилось слово блаженного апостола. Ибо тот, кто был назван сосудом избрания (ср. Вульг. Деян. 9:15), с дерзновением возвещает об избранных Божиих то, что сам верно хранит в сердце: «Знаем, что любящим Бога… все содействует ко благу» (Рим. 8:28).

Зависть древнего змия (Вульг. Откр. 12:9; 20:2) воздвигла жестокое гонение на сего доблестного воина, любившего Бога и Богом возлюбленного, но лишь к собственному своему посрамлению. Ибо из сей брани сам враг вышел многократно побежденным и посрамленным и истаял в желчи собственной злобы; воин же Христов, на которого тот, будучи слабее его, дерзнул безрассудно напасть, одержал всестороннюю победу и стяжал славу великую. По причине этой борьбы епископ отправился к королю, пребывавшему тогда за морем, и прибыл в Рочестер. Там подошел к нему некий юноша, которого враг рода человеческого особенно тяжко опутал своими пагубными сетями. Через переводчика, ибо ни юноша не знал достаточно языка святителя, ни святитель его языка, он поведал о себе такую горестную трагедию:

«Некогда, – начал он, – когда я был еще совсем юн, мало способен к рассуждению и увлекался беспорядочными движениями страстей, козни врага человеческого спасения привели меня, несчастного, к отвратительному греху – к некоему чудовищному преступлению, требовавшему искупления. Но я не остановился на одном падении: к падению прибавлял падение и, что еще хуже, преступление за преступлением, пока долгим повторением грехов не обратил падение в привычку. Само мое злодеяние уже по природе своей было ужасно; но место, время и лицо, с ним связанные, вместе с чудовищностью самого поступка учетверяли его тяжесть. Из всех обстоятельств, способных довести грех до крайней меры зла, не недоставало почти ничего, кроме, быть может, некоторого незнания закона. К тому же сначала меня склонял и соблазнял другой человек; да и впоследствии почти всякий раз я согрешал под чужим влиянием.

Недавно некий священник проповедовал в церкви слово Божие, и случилось мне, недостойнейшему, оказаться среди собравшегося народа. Перечисляя смертные грехи, он дошел и до того, в котором я сам сознавал себя виновным, и здесь с особенной силой обрушил на него меч слова Божия (ср. Вульг. Еф. 6:17), столь устрашающе изобразив всю мерзость и пагубность греха сего, что мне казалось: вот-вот земля внезапно разверзнется подо мною, поглотит меня, и я живым сойду в преисподнюю (ср. Вульг. Чис. 16:30, 32–33). Наконец, столь великое смятение овладело моим сердцем, что я почувствовал себя совершенно вне себя.

Весь тот день и первую часть следующей ночи я провел в слезах и рыданиях. После полуночи изнуренное скорбью тело мое наконец погрузилось в сон. И вот, увидел я пред собою Жену, сиявшую неизреченной красотой. И молвила Она мне, безутешному, слово увещания: „Не отчаивайся, несчастный. Безмерна милость и велика сила Сына Моего, Который не хочет, чтобы кто погиб (ср. 2 Пет. 3:9). На рассвете встань и разыщи священника, которого Я назову тебе по имени: он тебе знаком. Ему верно, чистосердечно и без утайки исповедуй все свои грехи“.

С этими словами видение исчезло, а я пробудился. Встав еще ночью, я исполнил все, что было мне заповедано. А вскоре, не в силах более сносить стыд своего позора и содрогаясь при мысли о месте, где совершилась моя погибель, я тайно покинул дом матери и город, в котором родился и где столь несчастливо провел прежнюю жизнь».

И вот, когда я шел, сам не зная, куда держать путь и где искать пристанища, мне, исполненному тревоги и скорби, внезапно повстречался человек жуткого облика – необычайно высокий, рыжеволосый. Грозным голосом он сказал мне: „Тяжко оскорбил ты Бога и Его Матерь. Если же хочешь хоть как-нибудь вновь обрести Их милость, должен умертвить самое тело свое, которым столько раз наносил Им оскорбление. Заблуждаешься ты, если думаешь, будто в том же сосуде, который столь многими сквернами опоганил, способен совершить что-либо угодное Божественной чистоте“. Едва он договорил, как появились паломники, шедшие поклониться гробнице блаженного мученика Фомы. При их приближении мой собеседник тотчас исчез.

Хотя страх и отчаяние с великой силой овладели мною, я все же осенил чело спасительным знамением. И продолжал начатый путь в скорби, едва переставляя ноги от сердечной боли. В тот самый день, когда все это было мне сказано, около третьего часа я достиг сего города.

Мысль лишить себя жизни возникла у меня в уме мне еще прежде, чем тот человек явился предо мною и высказал свой совет. Но после встречи с ним она стала мучить меня еще сильнее, и я исполнил бы его внушение, если бы воспоминание о прежнем видении не придало мне, несчастному, немного мужества – им я хотя бы отчасти утешал себя надеждой на милосердие нашего Спасителя и Его Матери. Ибо я с давних пор твердо знал: кто сам лишит себя жизни, тот, без сомнения, погибнет навеки. И все же столь жестоко мучило меня и до сих пор мучит это, как я верю, вражье внушение, что сегодня я дважды приходил к городскому мосту, намереваясь броситься оттуда в реку.

В первый раз я отступил, увидев множество прохожих. Во второй же, когда я уже стоял на краю погибели, до меня через ваших глашатаев дошла весть о вашем прибытии – и она удержала меня. Ибо едва я узнал, что вскоре увижу Ваше преосвященство, как смятение сердца отступило, и я вновь оживился надеждою открыть свою душу человеку столь великого духовного рассуждения».

Когда тот закончил свою речь, епископ, насколько позволяло время, кратко его наставил, благословил и повелел следовать за ним до самого Кентербери, где он сможет без спешки получить более полное наставление и помощь ко спасению. Тот послушался спасительного совета. Прибыв в Кентербери, он укрепился святыми наставлениями Гугона и, поддержанный его заступничеством, совершенно и навсегда избавился от пагубного искушения.

Святитель между тем оставался в Кентербери, почти пятнадцать дней ожидая погоды, благоприятной для морского плавания. Кающийся же, уже весьма укрепившийся в вере и благочестии, пробыл в городе около недели. Он намеревался как можно скорее отправиться на поклон ко гробницам святых первоверховных апостолов в Рим.

Между тем, как нам достоверно известно, с ним произошло нечто неслыханное. Внезапно плоть по обеим сторонам бедер и вокруг срамных частей стала так сильно гнить, что с двух сторон образовались два отверстия, вернее сказать, две впадины, ужасавшие своею шириной и глубиной. И все же при столь огромных зияющих ранах сам он совершенно не чувствовал боли. Опасаясь, как бы дело не кончилось еще большей бедой, он показал пораженное место некоему весьма надежному мужу, сведущему во врачевании ран, магистру Реджинальду Пистору. От него мы и узнали, что сгнившая плоть у Мартина уже отпала почти до самых внутренностей.

Обо всем этом поведали епископу. Тот велел принести воску и наложить его на раны. Как раз тогда служители держали воск у огня и, нагревая, делали его мягким и податливым, дабы, как обычно, налепить из него сколько нужно свеч. Дивное дело! Как плющ Ионы, за одну ночь выросший, за одну же ночь засох, когда ниневитяне прибегли к покаянию, так и внезапно возникшие язвы сего кающегося весьма скоро затянулись, а затем не осталось даже следа их рубцевания (ср. Ион. 3:5–10; 4:6–7, 10).

Так, по евангельскому образу исцеленный весь – и душою, и телом, – он торжественно принял суму и посох и, как прежде задумал, отправился в Рим, ко граду апостольскому. Получив благословение Верховного понтифика, он возвратился в Англию, облекся в одеяние Цистерцианского ордена и в благом житии неизменно выказывал себя конверсом1 не только по имени, но и по самому существу.

______

1 Т. е. дословно “обращенным”

ГЛАВА III О том, как относился он к пораженным проказою; о необычайной сладости Спасителя, которую Гугон часто прославлял своими устами; и о щедрости его ко всем без различия, терпевшим нужду.

Пересказывая же сии приключения, мы тем самым посрамляем сатану, виновника всякого нечестия. Ибо, когда он всеми силами своей злобы ополчался на мужа добродетели, ему неизменно приходилось стенать, видя, как яд собственной зависти обращается против него самого и служит к его погибели. Однако, описывая различные возрасты жизни святого, в которых являлись его заслуги, мы несколько уклонились от порядка повествования и словно бы позволили перу сбиться в сторону. Посему вновь возвратим его к последовательному рассказу о деяниях, дабы показать, что Гугон всегда оставался одним и тем же: во всякую пору своей жизни и во всяком возрасте он был истинным почитателем Божества и блистал как победитель древнего врага.

Ибо из сказанного выше уже довольно ясно, что всемогущий Создатель, истинный любитель невинности, восхотел воздвигнуть Своему невиннейшему слуге безмерную хвалу: свидетельство о нем Он вложил в уста невинных младенцев, еще не умевших говорить, но встречавших его улыбкою. И свидетельство сие было тем истиннее, что исходило от Бога, тем вернее, что было неподкупно, и, наконец, тем достовернее, что было чудесно.

Так пресветлый Господь уделил Своему преданнейшему слуге часть Своего особого могущества и Своей славы. Как некогда невинные младенцы сподобились исповедать Его не словом, но смертью, так теперь через младенцев же Он восхотел прославить заслуги Гугона – их радостными движениями и ласками. И Тот, Кто, по Писанию, прежде даровал Своему Предтече дух благодати, нежели дух жизни, дабы тот приветствовал Его, дал и этим младенцам прежде узнать Своего почитателя, нежели они научились познавать самих себя (ср. Лк. 1:41). И Тот же Господь, Который восхотел, чтобы отроки еврейские прославили Его благословенное Царство (ср. Мк. 11:10; Мф. 21:15), постановил, чтобы и победа Его воина над коварным врагом была возвещена высокой хвалою через детей того же возраста, коих Он не раз могуществом Своим избавлял от тирании врага.

И Тот, Кто некогда от брачного пира, освященного и возвеселенного чудом претворения воды в вино, Сам призвал Своего будущего евангелиста, тогда еще юного, к благодати безбрачия (ср.Ин. 2:1–11), Тот же через Гугона возвратил к теплоте веры и радости надежды юношу, уже изнемогавшего в оцепенении неверия и отныне навсегда прощавшегося с плотскими соблазнами. Гугон же, добродетельно живя и благословляя своего Создателя, исполнил пророческое слово: «На каждом шагу моем буду возвещать Его» (Вульг. Иов 31:37). И в свой черед тот же Господь и Создатель на каждой ступени жизни осенял Гугона благодатью и прославлял его, дабы старцы вместе с юными восхваляли имя его (ср. Вульг. Пс. 148:12), во всем соделанное достойным хвалы и славы изобильным даром Божией благодати.

Поскольку все это уже стало ясно из сказанного выше, нам остается лишь попытаться поведать хотя бы отчасти о тех великих делах, кои Господь повсюду свершал через Своего слугу среди различных людей, при различных обстоятельствах, в разные времена и в разных местах, к общей славе: Своей и Гугона. А затем постараемся рассказать, как Господь принял в Свою радость Гугона, счастливо почившего в доброй и почтенной старости, хотя и не столь долгой (ср. Мф. 25:21, 23).

Кто сможет достойно поведать, сколь заботлив был он (среди прочих знамений своего благочестия) к больным и сколь милостив даже к тем, кто страдал от губительной проказы? Он часто собственными руками омывал и отирал им ноги, утешал их поцелуями, а затем зачастую, подкрепив пищей и питьем, раздавал им деньги. Творил он сие втайне, в присутствии лишь немногих свидетелей, у себя в покоях, чаще всего принимая по тринадцать человек, если столько прокаженных удавалось найти там, где он пребывал. Кроме того, в некоторых владениях епископии имелись богадельни, где содержалось немало людей, удрученных сей болезнью, как мужчин, так и женщин. Помимо доходов, назначенных его предшественниками, святитель со всевозможным усердием оказывал им разнообразную помощь во всех нуждах.

Нередко он и сам приходил к ним, сопровождаемый лишь несколькими богобоязненными и благочестивыми мужами. Усевшись среди больных в уединенной комнате, он добрыми словами ободрял их души, с материнской кротостью утешал скорбящих и возводил лишенных земного утешения и удрученных страданиями к надежде на вечное воздаяние. При этом он с дивной мягкостью вплетал в утешительные речи наставления о доброй жизни. Если же он замечал среди них что-либо достойное порицания, то убеждал впредь этого не допускать, дабы они глубоко раскаялись в уже совершенном и чтобы у них не осталось ни дерзновения, ни желания вновь совершить подобное. Но прежде чем начать увещание, он повелевал женщинам на время удалиться, обходил мужчин одного за другим и лобызал каждого, склоняясь к нему. Тех же, кого видел уже особенно жестоко изъеденными проказой, он обнимал дольше и нежнее.

Пощади, благий Иисусе, несчастную душу того, кто повествует об этом. Ибо от Твоего всеведения не сокрыто – о, если бы только сие укрылось от Твоего возмездия! – каким ужасом исполняло меня одно лишь зрелище этих опухших, мертвенно-бледных, гноящихся и обезображенных лиц, с вывернутыми или выбитыми глазами и изъеденными губами: я не только не мог прикоснуться к ним вблизи, но страшился даже взглянуть на них издали.

Моему внутреннему оку, затуманенному гордостью, не дано было узреть жемчужину Божию, сияющую среди навоза. Но раб Твой, чьи очи Ты совершенно отвратил от созерцания внешней суеты (ср. Пс. 118:37), во всей полноте постигал сокровенное сияние: чем более отталкивающее безобразие являл человек снаружи, тем прекраснее казался он святителю. Посему святитель именовал таких людей блаженными, цветами рая и пресветлыми жемчужинами в венце вечного Царя. Он говорил, что они с упованием и без страха ожидают Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа, Который преобразит их уничиженное тело, соделав его сообразным славному телу Своему (ср. Флп. 3:20–21). И, напротив, со страхом ожидают пришествия всевышнего Судии те, кто ныне кичится телесной красотой, но в превозношении ума своего бежит от уподобления Его смирению и чистоте.

Когда же святитель наедине беседовал с близкими друзьями о безмерном милосердии нашего Спасителя, Который в Евангелии столь часто божественными устами именует блаженными самых несчастных в сей жизни, то являя покрытого язвами Лазаря, ангелами отнесенного на лоно Авраамово, то Самого Себя признавая больным в лице страждущих (ср. Лк. 16:20–22; Мф. 25:36, 40), он с дивной сладостью превозносил Источник всякой сладости.

«О, – говорил он, – сколь блаженны были те, кому дано было близко пребывать с таким кротким Мужем! Как сладостно было бы мне покрывать поцелуями всё, на что ступали Его ноги, чего коснулась какая-либо часть Его тела или что тронули Его руки; прикладывать сие к очам и даже, если бы то было возможно, заключать в самое сердце мое!

Что скажу я о телесной влаге, именуемой излишней, если только дозволено называть излишним что-либо истекшее от Древа жизни? Что помышлять мне о той влаге, которая, быть может, изливалась из сосуда столь великого благословения вследствие воспринятой Им человеческой немощи?

Поистине, представься мне такая возможность, я не только собрал бы до последней капли эту влагу, но, почитая ее слаще всякого нектара, впивал бы устами и гортанью и сокрыл бы в самых потаенных глубинах сердца. Сколь же несчастны те, кто страшится чего-либо, кроме одного – оскорбить Столь Сладостного! Сколь достойны плача те, кому сладостно что-либо иное и кто желает чего-либо иного, кроме как сладостно прилепляться к Столь Сладостному и сладостно повиноваться Ему! Не знаю, что может показаться горьким тому, кто постоянным размышлением научился сладостно вкушать сладость Сего Сладостного на сокровенном небе сердца».

Так высоко помышляя о небесном Враче наших ран, так нежно говоря о Нем и повторяя приведенные выше слова о Его страждущих членах, а также выказывая такую искреннюю любовь к ним на деле, святой муж достаточно ясно показывал, сколь пламенный огонь любви к Богу и ближнему горел в его сердце.

Всем нуждающимся без различия он раздавал столь обильную милостыню, что, помимо тайных пожертвований, которые часто делал по особым причинам многим людям, то вняв их просьбам, то сам предупреждая голос терпевших нужду, он, согласно твердо установленному правилу, ежегодно расходовал на дела милосердия до трети всех своих доходов.

ГЛАВА IV О том, как он в третий раз, безоружный, бросился на защиту справедливости среди сверкающих мечей и десниц, занесенных над его головой. И о том, как, обнажив меч церковного прещения, он многих предал погибельной смерти плоти.

Священное Писание, возвещая нам хвалу кротчайшего и крепчайшего царя, говорит о Давиде, что он был нежнейшим древесным червем (Вульг. 2 Цар. 23:8). Ибо нет ничего мягче древесного червя, когда его сдавливают; но когда он сам вгрызается в дерево, нет ничего въедливее его. Ни одно существо не способно столь неприметно источить самое твердое дерево, как сей малый и мягкий червь: он обращает его твердость в прах и обнаруживает гниль в том, что казалось прочным. Поскольку здесь не время и не место подробно раскрывать сии качества в добродетелях того мужа, о котором Сам Господь засвидетельствовал, что обрел мужа по сердцу Своему (Вульг. Деян. 13:22; ср. 1 Цар. 13:14), посмотрим, не обнаружатся ли они также в нраве и деяниях нашего Гугона. Ибо хвалу сего дивного мужа чудесным образом заключают в себе три слова: «Он был нежнейшим древесным червем». Слово «нежнейший» являет его мягким и кротким, «дерево» – сильным и крепким, а «червь» – смиренным, малым и презренным в собственных глазах. Насколько мягок и кроток он был сердцем и насколько, по глубокому своему смирению, уподоблялся червю, почитая себя ничтожным и меньшим всех, можно ясно увидеть из уже рассказанного нами, начиная с самых первых лет его жизни.

Теперь же надлежит присовокупить нечто о его непреклонном мужестве, дабы еще яснее открылось, сколь великим выказывал он себя в строгом блюдении справедливости, отличившись как смирением знаменательным, так и равной оному кротостью духа.

Здесь, как видно, надлежит прежде всего кратко поведать, с каким мужеством Гугон обуздывал дерзостные посягательства гордецов; как без малейшего колебания, будучи безоружен, не раз бросался в толпы вооруженных; как с непокрытою головой, твердо и бесстрашно стоял среди сверкающих мечей и занесенных десниц – сперва в Линкольнском соборе, затем в Холланде и, наконец, в Нортгемптоне. Впрочем, сказав «стоял», я сказал слишком мало. Он, устремляясь то туда, то сюда, со всею дерзновенной свободой обращал меч Духа (ср.Еф. 6:17) против неистовствующих заговорщиков и самовольных захватчиков, предавая непокорных Сатане во измождение плоти, дабы дух был спасен в день Господень (ср. 1 Кор. 5:5).

И тем возвышеннее сияла его стойкость, чем очевиднее отступало там перед страхом мужество сильных; тем ярче являлось его бесстрашие, чем явственнее перед лицом столь великой опасности обнаруживалась робость его спутников и служителей. Его спутники не довольствовались тем, что прибегли к алтарям: даже под самими трапезами Господними они не чувствовали себя в безопасности. Но пока они бежали и прятались по укрытиям, Гугон один оставался на месте и словом уст своих сражал тех, кто направлял мечи к его шее. Сломленные и посрамленные дерзновением сего великодушного мужа, охраною защищавших его ангелов и всеоружием самой Божественной силы (ср. Еф. 6:11, 13), многие уступили одному: в Линкольне – клирики и миряне, в Холланде – рыцари и оруженосцы, в Нортгемптоне – враждебные горожане. Свирепые уступили кроткому, объятые смятением – безмятежному.

Однако нельзя умолчать о том, что произошло в Холланде. Когда один из вооруженных людей обнажил клинок и с гибельной дерзостью приготовился нанести архиерею удар, кровь благородного рода закипела в Вильгельме Авалонском, двоюродном брате епископа и доблестнейшем рыцаре. Он мужественно заслонил собою Гугона от уже готового разить убийцы. С великою силой вырвав меч из его руки, Вильгельм не отпустил бы нападавшего невредимым, если бы святитель строго его не удержал.

Если бы мы взялись подробно излагать причины всех этих смут, чрезмерная пространность могла бы утомить читателя1. Посему довольно пока лишь коснуться сих событий и явить верным достойную прославления ревность доброго пастыря: даже с опасностью для собственной жизни он не пожелал оставить без исправления заблуждение вверенных ему овец (ср.Ин. 10:11). Посему можно по праву сказать, что Гугон положил душу свою за овец своих (ср. Ин. 10:15), хотя никто и не смог отнять ее у него (ср. Ин. 10:18), ибо десница Господня сохранила ее невредимой. Ведь никто не может исторгнуть из Его руки обреченных на погибель, чтобы спасти их от гибели, равно как не может похитить предназначенных ко спасению, чтобы предать их погибели (ср. Ин. 10:28–29).

Сам же Гугон, вместе с упомянутым выше крепчайшим царем Давидом, словно всегда носил душу свою в руках своих (Вульг. Пс. 118:109) и бесстрашно подвергал себя опасностям. Не ведая страха и не желая отступать перед бедствиями, он презирал смерть, а жизнь ставил ниже чести и правды. Исполненный апостольской любви и вполне сознавая ее силу, во всех обстоятельствах, когда, к изумлению окружающих, его мужество превышало меру человеческую, он с непоколебимой уверенностью говорил: «Любовь Божия понуждает нас (ср. Вульг. 2 Кор. 5:14); ибо ни смерть, ни жизнь, ни настоящее, ни будущее, ни опасность, ни меч, ни высота, ни глубина, ни иное творение не отделит нас от любви Божией, которая во Христе Иисусе, Господе нашем» (Вульг. Рим. 8:35, 38–39).

Следуя апостольскому образцу, Гугон всегда был готов покарать мечом Духа всякое непослушание (Вульг. 2 Кор. 10:6; ср. Еф. 6:17). И небесный суд столь скоро присоединял свою кару к его прещению, что всякий, кого святитель, не щадивший упорно согрешавших против Бога, поражал в ревности о справедливости сим духовным клинком, вскоре погибал и телесно, если не приходил в разум и не раскаивался. Посему мятежников и нарушителей церковного права, которые, надменно полагаясь на свое могущество, в горделивом превозношении порой разражались дерзкими угрозами, Гугон обличал устрашающим гласом:

«Как смеете вы, уповая на свою силу и оружие, восставать против десницы Всемогущего? Ибо сия десница даровала нам, хотя мы недостойны и немощны, оружие столь могущественное, что никакое человеческое вооружение не может с ним сравниться. Ваши стрелы не пробьют наших доспехов, наши шлемы не страшатся ваших мечей. Но перед нашими мечами не устоят ни ваши шлемы, ни латы (ср. Еф. 6:11–17). Вы можете поразить плоть, но совершенно не властны коснуться души. Наш же меч умерщвляет тело и предает вечной, а не преходящей смерти души тех, кого поражает» (ср. Мф. 10:28).

Если бы мы взялись поименно перечислять, сколь многих одним лишь отлучением Гугон предал погибельной смерти и каким ужасным концом окончили жизнь презрители закона Божия, которые по ожесточению своему и нераскаянному сердцу собирали себе гнев (Вульг. Рим. 2:5), отвергли благословение, остались под его проклятием и не пожелали отказаться от своих беззаконий, то и многих книг оказалось бы недостаточно, чтобы вместить все достойное повествования. Однако из почти неисчислимого их множества небесполезно будет привести хотя бы несколько примеров. Ибо вышней Благости было угодно ради утешения верных и вразумления немощных явственно явить над упорствующими строгость праведного возмездия, дабы исполнились слова псалмопевца: «Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; руки свои омоет в крови грешника» (Вульг. Пс. 57:11), а также изречение Мудрого: «Когда карают кощунника, малый становится мудрее» (ср. Вульг. Притч. 19:25; 21:11).

________

1 В Линкольне св. Гугон, вероятно, остановил вооруженную толпу, собиравшуюся напасть на евреев во время волны погромов 1189–1190 гг.. Евреи Линкольна спаслись в замке, тогда как в других городах произошли массовые убийства. В Холланде столкновения могли быть связаны с политическим кризисом 1191 г. вокруг королевского канцлера Вильгельма Лоншана. св. Гугон поддерживал его противников, в особенности хранителя Линкольнского замка Жерара де Камвиля. Поэтому ему могли противостоять вооруженные рыцари и люди Лоншана. В Нортгемптоне столкновение, вероятно, также было связано с насилием против евреев либо с подавлением возникшего вокруг одного из участников погромов самочинного культа. Некий грабитель, погибший при разделе добычи, стал почитаться толпой как мученик; св. Гугон разогнал его почитателей, уничтожил незаконное святилище и пригрозил ослушникам отлучением.

ГЛАВА V О некоем рыцаре, жена которого притворилась, будто родила собственного ребенка, а на самом деле подставила чужое дитя, чтобы обманом лишить наследства родного брата своего мужа. И о гибели некоторых соучастников столь великого злодеяния после того, как человек Божий предал их отлучению.

В пределах Линкольнской епархии жил некий рыцарь уже преклонных лет, жена которого была бесплодна. У него был родной брат, также рыцарь, человек деятельный и благоразумный. Если бы старший брат умер бездетным, тот по праву наследования должен был стать его преемником. Но жена невзлюбила деверя, ибо опасалась, что после смерти мужа окажется под его властью, а она никогда не питала к нему добрых чувств. Подстрекаемая кознями змеиной злобы, она замыслила преградить ему путь к наследству. Не имея собственного ребенка, женщина решила выдать чужое дитя за свое. Чрево ее наполнилось и вспухло от сокрытого в нем обмана. Она привязала к животу подушку и стала притворяться беременной, хотя вынашивала во чреве не дитя, а одно лишь неслыханное злодеяние.

Рыцарь, против которого коварная женщина замыслила злокозненную уловку понял, что против него замышляется, но не будучи в силах ни изобличить устроительницу обмана, ни удержать ее, довел дело до сведения друзей. Он стал еще тщательнее искать спасительного совета, но не нашел ничего подходящего.

Тем временем женщина легла в постель и принялась изображать родовые муки. Затем она показала всем новорожденную девочку, которую раздобыла у некой женщины из соседнего селения, и стала заботливо растить ее, словно действительно сама произвела на свет. Она даже призвала в дом родную мать девочки и поручила ей вскармливать собственное дитя. Происходило все это неподалеку от Линкольна, когда уже приближались пасхальные торжества Воскресения Господня.

Тогда рыцарь, ставший жертвой женского коварства, пришел к святителю в сопровождении благоразумных и достойных доверия людей, до которых уже дошли надежные сведения о столь великом злодеянии. Перед всеми собравшимися он подробно изложил обстоятельства этого весьма подозрительного дела. Однако рыцарь еще не знал достоверно, чьей дочерью была девочка и каким образом мнимая мать раздобыла ее, чтобы таким образом лишить его наследства.

Услышанное глубоко возмутило праведного и благочестивого святителя. Он повелел как можно скорее привести к нему мужа этой нечестивой женщины, и во время тайной беседы стал настойчиво расспрашивать, вразумлять и обличать его, всеми силами стараясь добиться признания в столь тяжкой вине. Но тот боялся сварливой и дерзкой жены больше, чем суда Божия. Словно околдованный ее змеиным шипением, он поначалу утверждал, что ничего не знает об этом преступлении.

Тогда епископ стал теснить его доводами, подтверждавшими общее подозрение, ибо всем казалось очевидным, что у болезненного старика едва ли могло родиться дитя и он не мог не знать об обмане жены. Прижатый к стене неопровержимыми рассуждениями, человек попытался обмануть самого себя таким ответом: «Я уже давно страдаю телесной немощью, – молвил он, – и потому не вполне ведал о сокровенных делах жены. Если позволите, я расспрошу ее строже и постараюсь узнать всю правду. Обо всем, что мне удастся узнать, я доложу вам завтра утром и затем беспрекословно последую вашему совету, исполнив все, что окажется необходимым по ходу расследования».

Достаточно вразумив сего мужа, святитель сказал ему на прощание: «Знай: если ты не исполнишь обещанного, то завтра мы торжественно произнесем грозный приговор отлучения над всеми, кто окажется виновником или пособником сего злодеяния».

Возвратившись домой, старый рыцарь по порядку пересказал бесплодной родильнице всё, что услышал от святителя и что сам поведал ему. Услышав это, женщина заскрежетала зубами и, дерзко выбранив несчастного, решительно запретила ему возвращаться к верному советнику. И тот малодушно послушался своей повелительницы, которой давно привык раболепствовать вопреки должному порядку, и остался дома, к прежнему прегрешению присоединив еще прегрешение лжи.

Наступил следующий день – светлый пасхальный праздник святого Воскресения Господня. Произнеся перед народом слово священного увещания, епископ открыл всем обстоятельства сего дела и показал всю чудовищность злодеяния. Он объявил, что исполнит свой пастырский долг и употребит всю вверенную ему власть, дабы воспротивиться столь тяжкому преступлению.И когда святитель во всех подробностях разъяснил, сколь тяжкое преступление – затевать подобное не только против собственного брата, но и против любого ближнего, ибо тем самым человек вместе со всем своим потомством неизбежно подвергается невосполнимому ущербу, причем он говорил, что грех сей по тяжести заключенного в нем нечестия нередко неразрешимо связывает совершивших его вплоть до самой смерти, он предал анафеме всех, кто не убоялся посредством упомянутой выше подмены ребенка устроить так, чтобы многократно упомянутый выше рыцарь был лишен наследства.

И сатана не замедлил явить тиранию своей жестокости над теми, кого приговор праведного мужа предал в его власть. Уже следующей ночью он напал на мужа, который, закрывая глаза на нечестие своей супруги, скорее потворствовал ему, нежели старался исправить ее обличением, и внезапно исторг его душу. Он был найден мертвым на ложе, куда лег, надеясь на спокойный сон.

Да услышат сие и устрашатся те, кто вслед за подвластным им слабейшим полом идет на преступление и бесчестие и кого не устрашает пример праотца Адама: жена его, обольщенная змием, соделала его изгнанником из рая и должником смерти, обрекая вместе с потомками на превеликое бедствие (ср.Быт. 3:1–19). Ибо, по слову мудрого: «Нет головы хуже головы змеиной, и нет злобы хуже злобы женщины. Горе грешнику, чей жребий падет на нее!» (ср. Вульг. Сир. 25:22, 26). И оба эти изречения явственно исполнились на сей женщине. Столь неукротима была ее ярость и столь непреклонен гнев, что ей мало было столь гибельно погубить собственного мужа: она восхотела до конца довести и злодеяние, уже начатое против его родного брата.

Она упорно продолжала отстаивать нечестивую ложь, сохраняя за собою заслуженное проклятие и добиваясь для своей воспитанницы наследства, ей вовсе не принадлежавшего. Итак, законного наследника отстранили от наследования после брата, а малолетнюю девочку вместе со всем наследством король пожаловал1 некоему юноше, брату Хью де Невилла, верховного лесничего королевства. Девочке едва шел четвертый год, но тот уже намеревался торжественно обручить ее с собою по всем правилам брачных установлений, дабы никакое обстоятельство впоследствии не лишило его возможности завладеть столь значительным наследством.

Когда об этом стало известно епископу, который прежде уже неоднократно запрещал общим постановлением брачные союзы для тех, кто еще не достиг возраста рассудительности, он тотчас издал и особый запрет: при этом бракосочетании ни один пресвитер и вообще никто из верных христиан не должен был дерзнуть присутствовать. Так святитель заботился и о вечном, и о земном благе многих, вместе с тем охраняя общее право: подобный брак не следовало заключать в ущерб какой-либо из сторон, пока обстоятельства дела не будут вполне выяснены и истина тщательно исследована.

Но вскоре после этого епископ по некоторым делам отправился за море, в Нейстрию, к королю. Тогда сторонники и родственники упомянутого юноши собрались в одном отдаленном селении и там, воспользовавшись простодушием либо корыстолюбием местного священника, торжественно перед лицом Церкви сочетали браком рыцаря с младенцем, знатного – с крестьянкою, свободнорожденного – с рожденной от человека рабского состояния. Столь ненасытно было их желание завладеть чужим правом, что ни унизительное несоответствие ее происхождения свободному состоянию жениха, ни явная угроза спасению души не удержали их от этого злосчастного брака.

Когда епископ возвратился из-за моря, ему вскоре стало известно обо всем происшедшем. Пресвитера, совершившего это бракосочетание, он отстранил и от бенефиция, и от священнослужения; на прочих же нарушителей своего запрета, которые упорно отказывались предстать перед ним и подчиниться церковному суду, наложил отлучение.

Тем временем служанку мнимой матери, при помощи которой был разыскан и найден ребенок, рожденный другой женщиной, стала страшить совесть. Сперва она пришла к пенитенциарию Линкольнской церкви, субдиакону капитула магистру Уильяму де Брамфельду, блаженной памяти, а затем, по его увещанию, явилась к самому епископу и, обливаясь слезами, открыла ему все обстоятельства сего дела. Так святитель окончательно удостоверился во всем происшедшем. То, что было поведано ему втайне, он до времени и хранил в тайне; но прежде вынесенный приговор повелел отныне публично повторять каждое воскресенье во всех церквах.

Когда так продолжалось уже некоторое время, несчастная женщина, замыслившая все это зло и ставшая его виновницей, наконец пришла в себя и стала ужасаться столь пагубному деянию, совершенному ею. Наконец, укрепленная благоразумным советом, она пришла к епископу, взяв с собою и свою сообщницу и помощницу в преступлении – упомянутую прежде служанку. Сперва наедине с ним, а затем перед несколькими благоразумными мужами, среди которых присутствовал и автор сих строк, она со слезами исповедала свою вину. Стеная, женщина призналась, что предала собственного мужа и обманула его брата: первого обрекла на смерть, второго – на лишение прав и наследства.

Обо всем этом епископ со всяким тщанием известил Кентерберийского митрополита, который в то время был юстициарием всего королевства, а также братьев и друзей того, кто, как уже было сказано, посягал на чужое наследство, и почти всех вельмож и баронов английского королевского двора.

Тем не менее жених девочки, которая без всякой собственной вины оказалась замешана в этом злодеянии, вместе со своими советниками продолжал удерживать неправедно приобретенное владение. Они ссылались на законы Англии, согласно которым ребенок признавался законнорожденным, если муж его матери при жизни признавал его своим законным потомком.

Итак, под предлогом сего положения законному наследнику не позволяли вступить во владение причитавшимся ему наследством. Однако окончательного судебного приговора против него пока не выносили – скорее из почтения к епископу, нежели потому, что обстоятельства дела, уже известные почти всем, сами по себе представлялись достаточно очевидными.

Когда же наш неколебимый защитник права вновь собрался отправиться за море, в Нормандию, он перед отъездом не раз объявил: если рыцарь и впрямь возьмет сию девочку в жены, как задумал, пусть знает, что женится на крестьянке и недолго будет ею радоваться. Тогда приверженцы противной стороны вновь вступили в сговор и назначили обеим сторонам день, объявив, что в Лондоне, без дальнейших отсрочек, будет вынесено окончательное решение по этой тяжбе

Итак, Адам де Невилл, так звали мужа, взявшего девочку в жены, в сопровождении множества родичей поспешил в Лондон. Накануне того дня, когда судьи обещали окончательно присудить ему всю ту землю, которой доселе он распоряжался лишь как опекун, он остановился на ночлег неподалеку от города. Пока его сторонники и советники в городе усердно обсуждали с судьями, в какой форме надлежит вынести постановление, сам он на постоялом дворе, веселый и захмелевший, лег в постель. Но сон его соединился со смертью: он внезапно скончался и тотчас, один, был увлечен пред судилище более праведного Судии, дабы принять воздаяние за дела свои, – совершенно неготовый к тому, чего никак не ожидал. И страшно подумать, не услышал ли он там в укор из уст строгого Судии тех самых слов, которые прежде не раз произносил Его правдивый глашатай.

Когда святой муж впервые стал то и дело слышать незнакомое и чужеземное для него слово «лесничие» (forestarii), а со всех сторон умножались жалобы людей, угнетаемых ими, он, обыгрывая это варварское слово, имел обыкновение говорить: «Поистине правильно и весьма метко зовутся эти люди лесничими: ибо они будут стоять вне (foris stare) Царства Божия» (ср. Вульг. Лк. 13:25, 28).

Итак, после того как сей человек был таким образом устранен и силою свыше исторгнут из своего земного жилища, его вдову, все еще не достигшую подобающего для брака возраста, вместе с чужим наследством передали некоему королевскому камергеру. Когда же и тот, уже после отшествия святого из мира сего, встретил свою смерть, несчастная девочка была предана в руки третьего мужа, гораздо худшего обоих прежних. За бесчисленные обиды, причиненные многим церквам, он и ныне опутан многими узами анафемы. Каков будет конец его, если он сам не остережется, уже предвозвещают – и знамениями далеко не сомнительными – дела его, предваряющие его на суд (ср. 1 Тим. 5:24).

А женщина, которая устроила все сие, еще некоторое время влачила жизнь в скорби и бедствиях, но уже давно окончила ее горькой смертью.

______

1 Король пожаловал вассалу право опеки над девочкой-наследницей, включая право устраивать ее брак и распоряжаться причитавшимся ей наследством.

ГЛАВА VI О некоем лесничем, а также о диаконе, одной юнице и некоторых других, которые проклятием праведного мужа были преданы на погибель плоти.

Некий другой лесничий, на котором оставалось проклятие епископа, всего через несколько дней после того, как заслужил быть «преданным сатане во измождение плоти» (ср. 1 Кор. 5:5), погиб жестокой смертью. Однажды он застал в лесу, который охранял, нескольких людей и по своему обыкновению вознамерился обойтись с ними надменно и жестоко. Но те сами убили его: отсекли ему руки, оторвали голову и зверски изрубили прочие члены. Затем в трех местах среди расчлененного тела они оставили несколько тощих прутиков – тех самых, из-за которых прежде потерпели от него притеснение. Так они оставили знак и свидетельство того злодейства, с каким этот человек привык проявлять свою тираническую ярость против всех окрестных жителей.

Диакон по имени Ричард де Ваур обвинил некоего рыцаря, Реджинальда де Аржантана, в государственной измене королю. Оба были из Линкольнской епархии, и многим было доподлинно известно, что клирик возводит на рыцаря ложное обвинение.

Узнав об этом, епископ попытался церковным взысканием удержать диакона от столь дерзкого поступка. Под угрозой анафемы он запретил ему привлекать сего человека к светскому суду, тем более к суду, где дело могло окончиться кровопролитием. Но диакон, возгордившись королевским покровительством, на которое опирался, пренебрег и увещаниями, и угрозами святителя. Рассказывали даже, что Кентерберийский архиепископ, бывший тогда также юстициарием королевства, под чье особое покровительство король Ричард вверил сего клирика, предписал епископу не понуждать его, в ущерб королевской чести, отказаться от продолжения уже возбужденного обвинения.

Но истинный подражатель Петра, и здесь, как нередко при подобных распоряжениях своих, взирал более на права собственного служения, нежели на слова человеческие. Ибо оный великий муж, как сам справедливо говаривал, пользовался обоими вверенными ему мечами: по своей обычной власти он был митрополитом, по апостольскому полномочию – легатом всей Англии, а как представитель короля являлся верховным судьей над светскими судьями. Посему епископ благоразумно и осмотрительно старался различать, каким из двух мечей архиепископ глаголет в каждом случае. И всякий раз, когда тот увещевал или повелевал нечто, подобающее скорее мечу вещественному, нежели духовному, человек Божий не боялся повторить ему слова Апостолов, сказанные первосвященникам в Деяниях: «Должно повиноваться больше Богу, нежели человекам» (Деян. 5:29). Посему мятежного клирика, упорно противившегося церковной дисциплине, святитель без промедления поразил силою епископской власти. Не желавшего склониться под каноническое иго он отстранил и от священнослужения, и от бенефиция.

Явившись к легату, диакон добился от него отмены наложенной суспенсии. После этого, преисполнившись гордости, он подошел к епископу в присутствии многих знатнейших людей королевства – и вельмож, и епископов – и принялся грозить ему тяжкими последствиями. Он хвалился, будто властью легата уже изъят из-под власти Линкольнского епископа и отныне ничто, даже сам святитель, не заставит его отказаться от исполнения всей должной верности королю и от стремления добиться для него правосудия над его изменниками. Насмехаясь над епископом, он также заявлял, что освобожден от суспенсии, которой тот, по его словам, решился наказать его вопреки праву.

На это Гугон, неутомимый кормчий ладьи Петровой, который, по своему всегдашнему обыкновению, становился лишь тверже, когда его пытались устрашить, подобно тому святому, о котором сказано: «Во дни свои не убоялся князя» (ср. Сир. 48:13), перед всеми присутствующими отвечал: «Напрасно ты обольщаешь себя этим разрешением. Знай: если и впредь станешь отказываться предстать перед судом за свои проступки, я немедленно отлучу тебя».

Короче говоря, диакон упорно противоречил и, словно говорил от имени самого короля, гремел яростными угрозами; но епископ не устрашился и без промедления связал его узами торжественной анафемы. Тогда тот вновь отправился к легату и стал жаловаться на епископа, который, как он утверждал, предерзко отлучил его, тем самым нанеся ущерб власти легата и королю. Наконец он добился от архиепископа письма к Гугону с повелением считать его разрешенным от отлучения, поскольку легат уже даровал ему разрешение. Прочитав это повеление, епископ сказал: «Если владыка архиепископ сто раз сочтет нужным разрешить тебя от отлучения, знай: мы сто раз, а если потребуется, и более, вновь отлучим тебя, пока будем видеть, что ты неисправимо коснеешь в безумии своей дерзости. Тебе решать, во что ставить наш приговор; мы же считаем его вполне действительным и незыблемым». Так диакон удалился, уже несколько пав духом перед столь непреклонной твердостью святителя, и обещал обдумать, даст ли он, как от него требовали, обязательство предстать перед епископом и подчиниться его суду.

Но вскоре после этого один из его слуг смертельно ударил его топором по голове, и, увы, он испустил дух прежде, чем успел явить раскаяние в своем заблуждении. Одним ударом ему размозжило голову, и он тотчас скончался, испытав на себе грозное изречение мудреца: «Злой всегда ищет ссор, но жестокий ангел будет послан против него» (Вульг. Притч. 17:11).

О сем клирике не следует умолчать вот еще что. Незадолго до описанных событий он просил принять его в монахи в некоей святой обители. Но когда его прошение уже было удовлетворено, он узнал, что умер его родной брат, которому по праву первородства досталось отцовское наследство. Пожелав теперь получить имущество брата, умершего бездетным, он отверг участь Того Брата, Который умер за него и Сам сказал Своим братьям: «Кто не отречется от всего, что имеет, не может быть Моим учеником» (Вульг. Лк. 14:33). И потому тот, кто ради земного владения оставил ученичество у Того, Кто обещал ученикам Своим уже в сем веке прибыль стократную, а в будущем – жизнь вечную (ср. Мк. 10:30), по заслугам вскоре лишился и желанной земли, а затем, явив страшный пример, еще скорее оставил и саму временную жизнь. Он положил руку на плуг, но оглянулся назад – и, если только Всемогущий не помилует его, лишился Царства Небесного (ср. Вульг. Лк. 9:62).

Некая юница из Оксфорда, дочь одного из горожан, была законно выдана замуж за молодого человека, своего земляка. Но, воспылав еще более сильной любовью к другому юноше, она пренебрегла первым супругом и стала жить с другим, как с мужем. Первый супруг предъявил ей обвинение, и, когда вина ее была доказана, епископ со всей настойчивостью стал увещевать ее возвратиться к законному мужу. Но поскольку мать отговорила ее, став в сем нечестивом совете для собственной дочери словно второй Иродиадой (ср.Мф. 14:8), девушка дерзко кричала, что скорее умрет, нежели вновь станет женой своего мужа. Тогда человек Божий взял ее супруга за правую руку и, соединяя кротость с устрашением, рек: «Если хочешь быть моей дочерью, повинуйся моему повелению и с Божиим благословением прими мужа своего поцелуем мира. Иначе впредь я поистине не пощажу ни тебя, ни твоих пагубных советчиков».

И мужу ее святитель также повелел принять жену святым поцелуем мира. Но когда тот хотел исполнить повеление, несчастная с крайним бесстыдством плюнула ему в лицо – почти у самого алтаря, в присутствии столь великого святителя, многих почтеннейших мужей и множества верных, собравшихся в церкви.

Все покраснели от стыда за столь тяжкое оскорбление, нанесенное мужу. Тогда епископ молвил грозным голосом: «Поскольку ты не восхотела благословения, но возлюбила проклятие, вот, проклятие постигнет тебя» (ср. Пс. 108:18) и тотчас отлучил ее от Церкви. Она же горделиво ушла домой. Небесное милосердие даровало ей еще несколько дней как отсрочку, дабы она могла с большей пользой все обдумать; но сердце ее лишь паче ожесточалось, и она нисколько не образумилась. И вот, задушенная злым врагом, она внезапно променяла недозволенные и тленные наслаждения на вечные и справедливые муки.

Подобным образом святитель апостольской властью постановил возвратить некоему клирику Йоркской епархии по имени Вильгельм его церковь, которой тот был несправедливо лишен насилием неких людей. Однако противная сторона долго не позволяла ему вступить во владение, присужденное ему по праву, и удерживала его силой оружия. Господин селения, где находилась спорная церковь, некий рыцарь, защищал оружием своего брата, самовольно захватившего ее, и силой старался сохранить за ним незаконно присвоенное владение. На стороне захватчика стояли также церковные и светские судьи и знатнейшие люди той области.

Наконец Вильгельм, изнуренный бесчисленными трудами и совершенно разоренный издержками, ибо не раз лично обращался за поддержкой к Римской курии и с неослабной, хотя и малоуспешной настойчивостью искал помощи у множества людей повсюду, всецело обратился к единственному прибежищу угнетенных, к непобедимому защитнику права и с плачем воззвал к нему о помощи.

Итак, вознегодовав, сей достойный подражатель Илии и Елисея в ревности по Боге (ср. 3 Цар. 19:10; 4 Цар. 2:24), опираясь на апостольскую власть, поразил вышеупомянутого захватчика и его сообщников приговором сурового проклятия. И вскоре Божественное возмездие начало карать святотатцев. Ибо, как стало нам известно от многих благочестивых мужей, одни из них впали в безумие, других внезапно настигла смерть, и они жалким образом погибли, а у иных глаза с нестерпимыми мучениями выпали из глазниц.

Так сила святителя в отсутствие его укротила дерзость гордецов, которые, находясь на месте, готовы были причинить зло невиновному; так законному владельцу было возвращено и за ним сохранено владение его имуществом. Так, наконец, сей доблестный ратоборец, искуснейший в наше время в сражении обеими руками, умевший каждую употреблять как десницу (ср. Суд. 3:15), одних поражал и умерщвлял, а других поражал и оживлял (ср. Втор. 32:39); и падали от него справа и слева. Ибо всякий, кого настигал удар его десницы, вскоре низвергался в смерть, но смерть бывала двух видов, ибо один, исправившись, умирал для греха, дабы жить для Бога; другой же, удержав сердечное ожесточение и не пожелав исправиться, предавался погибели.

ГЛАВА VII О взыскании шелка, который, по утверждению короля Ричарда, должна была ему Линкольнская церковь. И о том, как святитель запретил официалам и архидиаконам взыскивать с провинившихся денежные штрафы.

Кровожадный враг рода человеческого видел, что сей повсюду победоносный муж одолевает его, причиняя ему тяжкий урон. Тогда лукавым ухищрением он задумал удалить святителя из стана тех, кого защищало само его присутствие, дабы, когда непобедимый защитник всего воинства окажется вдали от места брани, враг мог тем свободнее свирепствовать среди оставшихся. Ибо ядовитый змей знал, сколь ревностно человек Божий блюдет свободу Церкви: сам он никогда не облагал подчиненные ему церкви денежными поборами и ни под каким предлогом не уступал никаким властям, когда те требовали подобного от его собственной церкви. Поэтому враг попытался поставить его в такое затруднение, из которого трудно было бы выйти, не допустив хотя бы какой-либо неподобающей уступки.

Итак, вооружившись хитростью застарелой злобы, враг возбудил порочные умы некоторых из своих ближайших приспешников, дабы через них настроить короля против епископа и воздвигнуть на него новые, неожиданные обвинения. Они внушили королю, будто епископ Линкольнский удерживает огромный долг, который обязан ежегодно ему выплачивать. Тем самым епископ оказывался виновным и подпадал, как тогда говорили, под королевскую «милость»1, а за многолетнее удержание платежей мог быть присужден к возмещению казне весьма значительной суммы. Рассказывали, что некогда предстоятель Линкольнский по имени Александр, третий из предшественников Гугона, несколько лет подряд без пропуска подносил правившему тогда королю отрез шелка (pallium) стоимостью в сто марок серебра. Говорили также, что его преемник Роберт несколько раз делал то же самое. На этом основании притязание было обращено уже против Гугона. От него настойчиво требовали не только все то, что он якобы должен был ежегодно предоставлять в течение своего епископства, но вдобавок весьма недоброжелательно постановили, что за неправомерное лишение короля положенного ему дара святитель обязан принести удовлетворение по усмотрению самого короля. Более того, виновным объявляли не одного епископа, но и саму Линкольнскую церковь, чьи обязанности он принял на себя и чьими доходами пользовался. С нее требовали возмещения и за все время его предшественника Вальтера, который также ни разу не поднес королю якобы причитавшегося ему отреза шелковой ткани, объявляя епархию виновной в удержании этого дара и обязанной погасить накопившийся долг.

Когда сам король Ричард призвал епископа к ответу за все это, тот лишь с великим трудом добился наконец соглашения. Особенно же препятствовал ему, как говорили, уже не раз упоминавшийся архиепископ. Заплатив три тысячи марок, Гугон избавил и себя, и всех своих преемников как от взыскания за не поднесенный прежде дар, так и от обязанности впредь его подносить, а Линкольнскую церковь навеки освободил от этого бремени. Ибо ничто не казалось ему столь недостойным и столь нестерпимым, как поставить невесту вечного Царя – или себя самого, временно вверенного ей хранителя, – в положение данницы смертного человека и тем самым сделать ее как бы обязанной платить ему подать.

И вот святитель нашел, пусть тесное и узкое, отверстие в челюсти Левиафана, через которое смог ускользнуть от беды, что была для него тягостнее самой смерти (ср. Вульг. Иов 40:20–21): ведь Церковь Царицы Небесной2, которою он управлял, пытались превратить в данницу земного короля. Так освободил он Церковь от недостойного рабства, нимало не заботясь о том, насколько истощится его собственное достояние. Он скорее готов был навеки обречь себя на нищету, нежели хоть в малой мере оставить без защиты свободу Церкви, оказавшуюся в опасности. Но откуда было столь щедрому мужу взять такую огромную сумму?

Все свои годовые доходы и любые иные поступления он привык без остатка отдавать на дела милосердия и необходимые праведные расходы. Никогда у него не оставалось денег в запасе далее текущего года; напротив, ему самому нередко приходилось занимать у других. Откуда же мог он добыть то, чем выплатил бы королю столько тысяч талантов? Решение, впрочем, было под рукой: недостающее в собственных кошельках можно было выжать из кошельков подвластных. Но как мог тот, кто ради сохранения в невредимости вверенных ему был всегда готов положить не только деньги, но и собственную жизнь (ср. Ин. 10:11), отнимать у них их достояние? И как мог он, стремившийся избавить собственную Церковь от недостойной повинности, обременить чужие церкви, чтобы облегчить себя самого, и ради собственной свободы возложить на других ярмо рабства?

Итак, человеку Божию казалось, что остается лишь одно средство, которое было ему самому весьма по сердцу: на время удалиться в свой Уитем и жить там в уединении, распорядившись все доходы епископства обращать на погашение этого долга. Он радовался всей душой и ликовал, ибо считал, что обрел не только справедливый и достойный, но и необходимый повод на некоторое время удалиться от мирской суеты и с вящей усладою прилепиться к небесным тайнам, поелику теперь им можно будет свободнее предаваться. И уже утешал он и ободрял себя словами Павла, который свидетельствует о познанном: «Любящим Бога все содействует ко благу» (Рим. 8:28). Ибо, согласно своему замыслу, он надеялся ценой понесенного ущерба во временных вещах приобрести вечную выгоду и от кратковременной утраты получить обильный плод.

Но как только он довел этот свой замысел до сведения своих клириков, все они стали весьма решительно противиться ему, заявляя, что столь долгое его удаление будет для них совершенно невыносимо. И бесчисленные иноки также настойчиво отговаривали его от исполнения задуманного. Наконец все клирики его епархии сообща постановили с готовностью пожертвовать из собственных средств деньги ради освобождения своей материнской Церкви от этого бремени. И все единодушно стали усердно молить епископа, своего отца, благочестивого и доблестнейшего защитника, чтобы ради этого дела он не лишал их своего присутствия.

И тогда Гугон, хотя весьма неохотно и лишь уступая настойчивым просьбам, внял молениям своих чад и советам друзей, предпочтя собственному желанию благочестивое решение всей общины. Своим же официалам он строжайше запретил требовать от кого бы то ни было хотя бы что-нибудь сверх того, что каждый пожелает добровольно пожертвовать сам. Из собственного же достояния он распорядился дать столько, сколько позволяли его средства. Тем самым он навеки возвратил свободу даже скорее церквам епархии, нежели их матери, Линкольнской церкви: одним этим сбором он раз и навсегда избавил их от постыдного и тяжкого ярма, издавна на них лежавшего. Ибо то, что он, их, так сказать, избавитель и освободитель, получил от клириков всего один раз и без тяготы для кого-либо, оба упомянутых прежде епископа – те, кто ввел эту дань и выплачивал ее, – имели обыкновение вымогать с них постоянно, и притом столько же или даже гораздо больше, ко обременению многих. Епископское честолюбие, выходит, прикрывалось здесь предлогом поднесения королю шелка. Впрочем, от собственного имени мы не дерзаем этого утверждать, но лишь передаем мнение многих, которые не раз со стенанием жаловались, что при подобном сговоре богатых их нужда становится предметом глумления.

Да и сам король, наученный, как полагали, теми, кто охотно и часто доил своих овец до последней капли, пока из молока уже не выжималось масло, говорил, что от этого обычая больше выгоды было бы епископу, нежели ему самому. Ведь тот мог бы, подобно своим предшественникам, собрать немало со своих клириков, а затем лишь малую часть собранного истратить на драгоценный шелк, возлагаемый на плечи короля. Но истинный добрый пастырь, насколько любил вверенных ему овец, настолько же ревностно оберегал их от всякого обременения. Сам же он как неустанно бежал всякой алчности, так и всякий повод к ней, где только мог, всеми силами старался искоренить. Поэтому он запрещал своим архидиаконам, а также их официалам и деканам взыскивать с провинившихся денежные штрафы. Он опасался, как бы корысть не побудила их притеснять невиновного или, напротив, потворствовать виновному в его проступках, по слову древнего Законодателя: «Дары ослепляют глаза мудрых и извращают слова праведных» (Вульг. Втор. 16:19). И другое слово Писания он часто напоминал своим официалам: «Огонь пожрет шатры тех, кто охотно принимает дары» (Вульг. Иов 15:34).

В ответ ему часто возражали, что людей порочных потеря денег страшит куда больше, нежели позор отлучения или даже телесные наказания, которым их можно было подвергнуть. Но святитель отвечал, что в этом повинна их собственная нерадивость: слишком слабо они исправляют согрешивших и понуждают их к исправлению и не столь ревностно следят за исполнением наложенного покаяния, сколь заботятся о том, чтобы им сполна отсчитали назначенную денежную сумму. А когда в свое оправдание они порою ссылались на блаженнейшего архиепископа и мученика Фому, который также взыскивал с провинившихся подобные штрафы, Гугон тотчас отвечал: «Поверьте мне, не за это он стал святым. Иные заслуги и добродетели явили его святым, и не этим стяжал он пальму мученичества».

______

1 Техническая феодально-правовая формула. «Подпасть под милость короля» означало оказаться в положении виновного, размер имущественного взыскания с которого определялся усмотрением короля.

2 Линкольнский кафедральный собор был посвящен Пресвятой Деве Марии.

ГЛАВА VIII О том, как он с великим трудом отстоял против самого короля Англии в его же королевской курии древнее право патроната над Эйншемским монастырем.

Итак, святой муж был таким образом избавлен, и по воле Божией сеть ловцов расторглась (ср. Пс. 123:7). Но зависть нечестивых, которую и на сей раз удалось одолеть, не умела отступать от привычных ухищрений своей злобы. Она вновь расставила силки у ног мужа, ходившего в простоте, вновь стала готовить против него новые козни. Новыми тайными подкопами лукавства она попыталась нанести немалый ущерб древнему праву его Церкви.

Ибо с тех пор, как норманны пришли в Англию и подчинили ее себе правом войны, более ста лет Линкольнская церковь непрерывно и бесспорно, вплоть до описываемого времени, пользовалась правом патроната над Эйншемским монастырем. И все же некие злоумышленники упорно вознамерились похитить у нее это древнее достоинство.

Блаженный епископ Ремигий, которого вскоре после завоевания острова Линкольнская кафедральная церковь удостоилась иметь своим славным основателем, восстановил упомянутое аббатство, прежде разоренное, когда братия в страхе перед неприятелем покинула его. А славный завоеватель Вильгельм королевской властью столь прочно утвердил эту обитель за Ремигием и его кафедрой, что никто, кроме самого епископа и его преемников, – ни духовное, ни светское лицо – не смел притязать на какую-либо власть над нею.

На десятом году епископства блаженного Гугона отошел ко Господу досточтимый Годфрид, настоятель и аббат Эйншемского монастыря. Как известно, он управлял сей обителью около сорока четырех лет – со времен короля Стефана до поздних лет царствования Ричарда, сына короля Генриха. Узнав о его кончине, епископ по древнему обычаю послал туда одного из своих клириков, дабы тот принял на себя попечение об аббатстве и заботился как об имуществе монастыря, так и о братии, пока не состоится каноническое избрание нового аббата. Однако правители, ведавшие тогда в Англии королевскими делами, попытались отнять у епископа и попечение об осиротевшем аббатстве, и принадлежавшее ему право при поставлении нового настоятеля. Сам король в ту пору находился за морем, где вел войну с королем Франции.

Итак, многие благоразумные мужи, искренне любившие епископа, пытались убедить его не простирать, как говорится, еще слабые руки против напора реки и не изнурять себя напрасно в борьбе со столь многочисленными и могущественными противниками. Они утверждали, что король Генрих, отец Ричарда, общим постановлением определил, чтобы все аббатства королевства оставались в распоряжении короны. А потому они не верили, что сын, казавшийся во многом еще упорнее отца, легко позволит епископу вопреки отцовскому постановлению пользоваться привилегией, пусть даже обретенной еще во времена предков. Словом, они всячески отговаривали его браться за дело, сулившее множество трудов, мало пользы и великие убытки. Даже когда труд может принести плод, говорили они, надлежит соизмерять этот плод с затраченными трудами. Не стоит нести огромные потери во множестве дел (а они уже ясно предвидели, какие беды сей спор навлечет на самого епископа и на его людей), если надежды добиться желаемого почти нет, да и польза от победы, быть может, окажется невелика.

Тем, кто давал ему такие советы, сей муж необычайной твердости и дивного благоразумия немедля отвечал:

«Не дай Бог, чтобы кто-либо из смертных дерзнул издать такое постановление, которым мог бы отнять у Бога нашего и блаженнейшей Царицы Небесной то, что принадлежит им по праву. Подобные законы, даже будь они справедливы, могли бы устанавливать порядок лишь для дел будущих, но не отменять установлений прежних времен. Да и кто из моих предшественников согласился с таким постановлением? Лишь такое согласие могло бы дать основание противопоставить давность тому праву, которым они доныне пользовались на вполне законном основании.

Да не будет того, чтобы постановление какого-либо светского властителя нарушило привилегию церковной свободы. И мне да не случится из страха перед какой бы то ни было властью или перед сколь угодно великими трудностями позволить, насколько это зависит от меня, погибнуть праву Церкви моей Владычицы. Ибо если уже постыдно не приумножать достоинств и свобод святой Церкви, добытых нашими предшественниками и защищенных в древности, то сколь же позорнее, если по нерадению никчемного и малодушного предстоятеля они утратят свою неприкосновенность, тогда как усердный управитель должен был бы их умножать и приводить в еще лучшее состояние».

Так на протяжении двух с половиной лет Гугон неустанно вел это дело, не щадя ни средств, ни собственных трудов. Он боролся и за свободу и канонический порядок упомянутого монастыря, и за сохранение достоинства своей кафедры, непоколебимо противостоя самому королю и множеству коварных противников, тайно действовавших против него как в Англии, так и за морем. И наконец по милости Господней одержал славную победу.

Двадцать четыре достойных доверия свидетеля из числа клириков и мирян под присягой подтвердили, какими правами обладали над этой обителью его предшественники, и королевская курия присудила Гугону право патроната над Эйншемским монастырем. После этого ему возвратили попечение об осиротевшем аббатстве, а также полное и неограниченное право участвовать в поставлении нового аббата. После этого Гугон сам прибыл в обитель и восемь дней прожил там среди братии, словно преблагой отец среди возлюбленных чад: вместе с ними входил и выходил (Вульг. Втор. 28:6), вместе вкушал пищу в общей трапезной и щедро угощал их вином радости и яствами от своей щедрости. Тем временем по его повелению братия на капитуле совещалась об избрании будущего аббата.

По прошествии недели были приглашены настоятели соседних обителей и другие иноки. Тогда совершенное монахами избрание было представлено епископу, и он торжественно его утвердил. Когда все было совершено по чину, достойный пастырь отправился в Линкольн. Там в кафедральной церкви избранный настоятель Эйншема при всеобщем одобрении и ликовании священным благословением Гугона был с честью возведен в сан аббата.

Затем для клириков, нового аббата и его монахов устроили торжественную трапезу. И славный предводитель обоих сонмов восседал среди них, дивно радуясь и ликуя в Господе: ибо по примеру верховного Доброго Пастыря он привел иных овец, бывших из другой овчарни, дабы отныне те и другие стали единым стадом и был у них один пастырь (ср. Ин. 10:16). Так соединил он взаимными узами Линкольнскую церковь и Эйншемское аббатство, дабы впредь они составляли единое целое.

Новому аббату Гугон подарил также пастырский жезл, искусно украшенный серебром и слоновой костью, и большую великолепную чашу. Саму же обитель, вверенную новому настоятелю, он обогатил многими благодеяниями и украсил дарами; и впредь с отеческой любовью поддерживал и самого аббата, и вверенную ему паству.

ГЛАВА IX О том, что, подобно блаженному Мартину, своему небесному покровителю, он стяжал особую славу среди монашества. О том, что он часто посещал Уитем. О том, как наставлял мирян и увещевал женщин. Об особом его превосходстве в истине, любви и целомудрии. А также о хранении его печати.

Подобно своему покровителю, блаженному Мартину, Гугон всегда имел особую славу среди иноков.

Среди многообразия и таинственного богатства орденов после картезианцев особенно дороги и близки ему были клюнийцы и прочие иноки того же облачения, в которых он видел людей, духовно возделывающих безмолвие клуатра среди деятельного покоя. Столь глубокую любовь к ним внушало ему стремление подражать святому Гугону Гренобльскому. Ибо сей блаженный епископ некогда был одним из главных помощников и наставников тех, кто премудро и свято положил начало Картезианскому ордену; сам же он с юности исповедовал этот образ жизни и соблюдал его с величайшим усердием.

О святом Гугоне Гренобльском считаем достойным сохранить в сей истории одно изящное изречение, которое он часто повторял и которое мы слышали от нашего блаженного Гугона – наследника его и по имени, и по святости. Сей славный епископ и превосходный инок под черным облачением скрывал сияющую чистоту души и тела, тогда как его картезианцы, напротив, сияли белизною своих одежд. Потому некоторые из них порою спрашивали его: «Господин епископ, ты всегда столь усердно поддерживал наш орден и старался украсить его столь превосходными наставлениями; тебе всегда было сладостно часто пребывать у нас и среди нас, словно одному из нас. Почему же доныне ты не пожелал, оставив черное облачение, уподобиться нам и белизною одежды?» На это святитель, благородный и по рождению, и в Господе, достойным словом открывая благородство внутреннего своего состояния, отвечал: «Сия кукулла1, сколь бы темною она ни казалась, никогда не давала мне повода ее стыдиться. За что же мне наносить ей оскорбление, отвергая ее?» Так святой рассказывал нам о святом, Гугон – о Гугоне, к нашему назиданию: нам, облаченным в белое, которые следовали за ним, носившим черную схиму.

Он добавлял также, что издревле уставом его ордена было предусмотрено: если кто из принесших в нем обеты убедится, что его установления не вполне соответствуют его силам или складу жизни, тому дозволено перейти к более строгим установлениям картезианцев.

В свой Уитем святой муж имел обыкновение удаляться почти каждый год, раз или два. И хотя, где бы он ни пребывал, в нем во всей полноте являлся смысл обоих имен – Иаков и Израиль, здесь он свободнее отдавался объятиям своей возлюбленной, обильнее насыщался красотою прекрасной Рахили и полнее удалялся от утомительной слабости очей Лии (ср. Быт. 29:17). Здесь, словно вступая в содружество с Илией и Енохом, он радовался, что сменил вихри мира на райскую тишину (ср. Быт. 5:24; 4 Цар. 2:11). Ибо два сонма, пребывавшие в обители, монахи и конверзы, казались ему образами тех двух вестников праведности и невинности, которых всемогущество Творца, как верует предание, доселе изъяло из общего удела смертных. Подобно Илие и Еноху, сии иноки, едва ли не более всех прочих смертных, в безмятежности, безопасности и мире вкушают сладость жизни, уже некоторым образом небесной. Почивая среди сих уделов Господних (ср. Пс. 67:14), сей первый насадитель виноградника Господа Саваофа в тех краях упивался от изобилия дома Господня (ср. Пс. 35:9). Но не находилось здесь Хама, который посмеялся бы над ним: напротив, сопровождали его Сим и Иафет, благоговевшие пред ним (ср. Быт. 9:21–23).

И самым сокровенным и постыдным в себе он не боялся открываться тем, кто омывал и отирал его стопы, если к ним приставала какая-либо пыль мирского странствия, и покрывал их покровом двоякого исповедания2. Так и одежды свои он хранил еще тщательнее, дабы ни на краткое мгновение не оказаться в чем-либо нагим и не обнаружить даже малейшей своей срамоты пред взором Божиим, ангельским или человеческим (ср. Откр. 16:15). Ибо он знал, по слову апостола, что стал «зрелищем для мира, для ангелов и человеков» (1 Кор. 4:9), и что Господь «исследует Иерусалим со светильниками» (ср. Вульг. Соф. 1:12). А в Уитеме находилось немало искусных менял3, которые вместе с ним взвешивали и испытывали вверенные ему Господом таланты, проверяя их образ, вес и металл, дабы не оказалось в них ничего легковесного, ничего недостаточно чистого или недоброкачественного.

Как и прочие братия, он жил в уединенной келье, которую всегда сохраняли для него незанятой. Там он предавался размышлению и молитве, вкушал пищу и отходил ко сну. Порою он выходил из кельи к людям, чтобы приветствовать прибывших и желавших с ним побеседовать. И тем, кто внимательно вглядывался в него, казалось, будто лицо его сияет небесными лучами после общения со словом Господним, подобно лицу Моисея (ср. Исх. 34:29). Но это сияние он прикрывал дивною приветливостью и всесладостной кротостью обращения, сообразуя выражение лица с каждым собеседником. И тогда от избытка сердца говорили его уста (ср. Мф. 12:34), а слово его в сердце слушающего было словно молодое вино, пламенное и сладостное, ибо Царь ввел его в винный погреб (ср. Вульг. Песн. 2:4). И сообразно любви, которую Бог столь стройно упорядочил в нем, он каждому подавал, по мере его состояния и чина, чашу спасительного учения, подслащенную медом небесной премудрости, но умеренную мерою духовного рассуждения.

Миряне же и люди, жившие в миру, нередко восхваляли пред ним сей ангельский образ жизни и жаловались на препятствия, которыми была исполнена их собственная мирская жизнь. Но если Гугон видел, что они не желают или не могут перейти к более совершенному образу жизни, то наставлял их так:

«Не одни монахи и не одни лишь отшельники и пустынники наследуют Царство Божие. Когда Господь станет судить каждого, Он не спросит, почему тот не был отшельником или монахом; но каждому из отверженных будет поставлено в вину одно: что он не был истинным христианином. Ибо от каждого христианина требуются три вещи, и если на Суде у него не окажется хотя бы одной из них, самое имя христианина не принесет ему пользы. Более того, имя, за которым не стоит действительность, послужит ему скорее в осуждение, ибо ложь тем более достойна осуждения в том, кто исповедует истину. Посему надлежит, чтобы сие блаженное имя было истинно и на деле: да пребывают неотступно у подлинного христианина любовь в сердце, истина на устах и целомудрие в теле».

Об этих трех добродетелях человек Божий нередко рассуждал подробнее, раскрывая свойства каждой из них и различия между ними. Он учил также, что и супруги, если не преступают положенных им пределов, отнюдь не лишены красоты целомудрия, но вместе с девственниками и воздержниками удостоятся славы небесного блаженства.

Так святой наставлял простых людей, дабы в сей краткой формуле они видели как бы всю сущность своей христианской жизни и впредь могли этим немногословным и ясным изречением вразумлять и наставлять как самих себя, так и своих близких. Ибо для людей неученых его наставление было легко для разумения, как сказано в Писании: «учение благоразумных легко» (Вульг. Притч. 14:6); среди же совершенных он «говорил премудрость» (ср. Вульг. 1 Кор. 2:6) – премудрость, способную изумлять даже самых искушенных в ее изучении.

Но сия его проповедь, обращенная к простым людям, не только наставляла слушателей. Она порою побуждала и нас, близко наблюдавших его жизнь, применять столь действенную формулу его учения к более пристальному рассмотрению его собственных нравов. В самом деле, сие увещание, которое он столь часто повторял и всегда произносил с таким пылом духовным, заставляло нас еще тщательнее искать в его жизни и нравах те самые признаки добродетелей, о которых он учил других. И тогда мы наконец заметили и, насколько позволяло наше суждение, вполне удостоверились, что в сих трех добродетелях он превосходил всех известных нам людей исключительной высотой своего совершенства.

Теперь же, дабы кратко сказать о каждой из сих добродетелей особо, коснемся прежде его любви – той любви к Богу и ближнему, которую он неизменно носил в сердце. Хотя едва ли кто способен сказать о ней нечто достойное, кое-что мы уже поведали выше, настолько, насколько позволили наша неискусность и краткость настоящего повествования.

Об особом даре совершенного целомудрия, ниспосланном ему свыше, мы уже рассказывали ранее, передавая то, что не раз слышали из его правдивейших уст: как посредством видения была исцелена рана постигавшего его искушения и как с тех пор и сердцу его, и плоти было даровано непреходящее здравие. Уверенный в дарованной ему благодати целомудрия, он порою, по обычаю других епископов, усаживал рядом с собой за трапезой благочестивых замужних женщин и вдов. Своими чистейшими руками он обнимал их головы и осенял крестным знамением, а иногда с кротостью прижимал их к своей пречистой груди. Затем, обильно наставив их следовать по стопам святых жен и с благословением вверив Богу, отпускал с миром. Женщинам же он часто повторял и другое изречение, исполненное сладости и достойное памяти. Дабы побудить женщин еще пламеннее любить своего Творца, он говорил им:

«Воистину Всемогущий Бог заслужил особую любовь женщин, ибо не восхотел отказаться от рождения от Жены (ср. Гал. 4:4). И тем самым даровал всему женскому полу великое и поистине дивное преимущество. Ведь мужчине не дано быть или именоваться отцом Божиим, женщине же даровано стать Богородительницею».

Не менее ревностно блюл он истину и в обращении со своей печатью4, никогда не допуская, чтобы в скрепляемых ею грамотах содержалось хоть что-нибудь неправдивое. До такой степени был он в этом щепетилен, что, составляя кому-либо вызов по обычной канцелярской форме, не позволял писать: «Мы помним, что уже прежде вызывали тебя», – если сам действительно этого не помнил, дабы его грамота не солгала о том, чего не хранила его собственная память.

______

1 Просторное верхнее облачение с капюшоном.

2 Confessio в средневековой латыни означает как исповедание грехов, так и исповедание хвалы Богу.

3 Это почти несомненная аллюзия на известный раннехристианский аграфон «Будьте искусными менялами» (estote probi/probabiles trapezitae), который цитируют Ориген, свв. Климент Александрийский, Иероним и Кассиан. Меняла должен был отличать настоящую монету от фальшивой, проверяя ее изображение, вес и металл; автор переносит этот образ на духовное рассуждение и взаимную проверку совести.

4 Речь идет о нравственной и юридической достоверности документов, удостоверяемых епископской печатью.

ГЛАВА X О его образе жизни в Уитеме.

Но дабы сказанное выше о некоем духовном сиянии, озарявшем лицо его, когда он выходил из своей кельи, не показалось кому-либо маловероятным, мы сочли нужным кратко добавить к сему правдивому повествованию еще одно обстоятельство, хорошо известное его близким и многими часто замечаемое не без изумления и удивления.

Всякий раз, когда из дальних краев он возвращался в столь возлюбленную им пустынь, то, едва еще издали вступал в ее окрестности, как лицо его озарялось необычным сиянием, а щеки покрывались красивым румянцем. И сам он признавался своим близким, что сразу при одном лишь виде сей обители сокровенные глубины его сердца исполнялись неизреченной отрадой духовной радости.

Когда же он пребывал в Уитеме, вышняя благодать производила в нем столь глубокое обновление всех чувств, что казалось, будто он внезапно обновляется и душою, и телом, и «обновляется, подобно орлу, юность его» (ср. Пс. 102:5). Здесь он снимал верхний плащ, в котором являлся на людях, – из черной или красноватой ткани, подбитый белыми шкурками ягнят, – и облачался в простые бараньи шкуры, ничем не покрытые сверху. Власяницу он, как и всегда, носил прямо на теле; поверх нее надевал тунику, а сверху – меховую одежду.

Вся постель его состояла лишь из грубого покрывала, подушки и шкур.

Поутру, омывая по обычаю руки, он обходился без всякой прислуги и не пользовался полотенцем.

Каждый день он с величайшим благоговением служил мессу, довольствуясь лишь двумя служителями: сакристаном обители и своим капелланом.

Подобно простому иноку, он вместе со всей общиной нес и положенную ему недельную череду служения: по воскресеньям благословлял воду, а ежедневно, по обычаю, пел мессу и канонические часы.

Кроме епископского перстня, в священнических облачениях он ничем не отличался от картезианцев. Они же употребляли простые белые альбу и амикт, столу, манипул и казулу, не украшенные ни шелком, ни золотым шитьем, ни драгоценными камнями.

По воскресеньям после трапезы он вместе с прочими иноками в молчании и благоговейной степенности подходил к дверям рефектория. Там брат, стоявший внутри, выдавал каждому по одному хлебу на пропитание в течение всей предстоящей недели.

Но нередко с разрешения приора святитель собственными руками выбирал из корзины или ящика, куда складывали крошки, собранные по братским кельям и в рефектории, самые черствые корки и мелкие обломки хлеба, уже совершенно высохшие. Не потому, что выдаваемого ему хлеба было недостаточно – его оставалось даже с избытком, но, как он говорил, эти сухие кусочки казались ему вкуснее свежего хлеба. И воистину, приправленные благословениями праведников, сии сухие остатки были для его здравого вкуса приятнее всякого иного хлеба.

С особой радостью он мыл посуду – не только ту, в которой ему подавали пищу, но и всякую невымытую миску, какую случайно где-нибудь замечал. Своими чистейшими руками он столь тщательно оттирал и начищал ее внутри и снаружи, словно держал в руках саму Господню чашу.

Впрочем, нам следует опасаться, как бы, слишком долго рассказывая о столь малых делах столь великого мужа, мы не заслужили порицания взыскательного читателя. Но рассудительный читатель тем менее сочтет их маловажными, чем яснее увидит в них свидетельство великого смирения, ибо сей великий святитель с таким усердием исполнял дела самые малые и самые низкие. И все же, дабы наше, сколь бы несовершенное, повествование не растянулось чрезмерно, мы решили предать молчанию бесчисленное множество того, что он совершил и сказал в Уитеме и чему мы сами были свидетелями, хотя, будь все это записано, оно могло бы послужить назиданию многих.

Но дабы наконец, насилу сократив повествование, вывести из его уединения сего истинного проповедника Христа нашего времени, скажем хотя бы вкратце еще кое-что. Будучи ревностным почитателем и деятельным подражателем великого Предтечи и Крестителя Господня, святитель особенно здесь, в пустыни, непрестанно «уготовлял пути Господу» (ср. Лк. 3:4–5).

Правда, он не находил здесь кривизны, которую надлежало бы выпрямить, ни неровностей, которые следовало бы сгладить; но и тех, кого уже находил идущими путем ровным и прямым, направлял к вящему совершенству, дабы исполнилось слово Писания: «Праведный да творит правду еще, и святой да освящается еще» (Откр. 22:11). И всякий чувствовал в себе, как возрастает праведность и святость благодаря сему праведному и святому мужу, если, следуя его примеру, соглашался креститься в Иордане, то есть еще глубже и совершеннее очищаться в духе смирения.

Сам же он неизменно раз в неделю, по субботам, прибегал к очищающему омовению исповеди. Таков был нерушимый обычай его ордена, и святитель никогда им не пренебрегал. Но исповедовался он и чаще, едва в душе возникало необычное для него угрызение из-за какого-либо поступка, слова или помышления. Нередко, вновь и вновь повторяя исповедь, он старался открыть пред Господом всякий грех, какой только мог припомнить за собою с самого детства, и молитвою Его представителя, которому исповедовался, испросить себе прощение.

Словно всего, что он делал в течение года в иное время, было недостаточно, так он еще с особым усердием и великим сокрушением сердца исповедовался досточтимым и мудрым рабам Божиим, непрестанно сетуя, что если по милости Божией и было в нем что-либо доброе, то по собственной его вине оно не являлось во всей своей чистоте; ну а все зло, принадлежавшее ему самому, было, напротив, злом совершенно беспримесным.

ГЛАВА XI О прославленном муже, магистре Адаме, который, оставив сан Драйбургского аббата, стал картезианским иноком в Уитеме.

Был в Уитеме муж величайшей учености, а в познании Божественного – едва ли не несравненный, по имени магистр Адам Драйбургский. Оставив аббатство Премонстрантского ордена, которым управлял, он сложил с себя прежнее достоинство, дабы дивным образом возвыситься до поприща сего подвизания. С самой ранней юности он пламенел блаженным желанием созерцательной жизни и уже давно вкусил ее первые плоды. И вот, охваченный любовью к ней и словно получив с небес «крылья, как у голубя», он прилетел в сию пустынь, где около пяти пятилетий покоился в блаженнейшем сне созерцания (ср. Пс. 54:7).

С этим мужем святой архиерей беседовал особенно часто. Словно две кованые серебряные трубы (ср. Чис. 10:2), сияющие блеском небесного слова и еще более отточенные упражнениями монашеского устава, они не переставали взаимным гласом возвышенных увещаний призывать друг друга к мужественным подвигам духовной брани. Отшельник приводил архиерею из Священного Писания примеры мужей совершенных и изречения великих предстоятелей, укоряя нерадение нынешних пастырей, чьи нравы и стремления столь далеко уклонились от стези славных предшественников и столь мало походили на их добродетели. А затем обратил слово и к самому Гугону:

«Многие восхищаются тобою как добрым и великим предстоятелем Церкви Божией. Но скажи мне: где в твоих деяниях видна хотя бы тень достойного пастыря? И сейчас я говорю тебе даже не о заурядности твоего жития и подвига. Пусть уж ныне, когда приближение оного Противника предваряет всеобщее оскудение добродетелей, – пусть ныне, когда Сын Человеческий уже стоит у дверей и не находит веры на земле (ср. Иак. 5:9; Лк. 18:8), – пусть достоин похвалы будет хотя бы тот, кто не оказался хуже всех, и благодетелем зовется тот, кто не причинил ближнему всего зла, какое только мог. Для людей могущественных и сие ныне считается великим совершенством: помочь хоть кому-нибудь и не угнетать всех подряд. Вот таких теперь почитают святыми и достойными похвалы.

А что скажем о том, как ты пустил в оборот вверенные тебе таланты? Какую прибыль, какие проценты надеешься ты представить, став рядом с теми великими основателями, которые, пройдя через все опасности на земле и на море, не только насадили Церковь, но украсили и укрепили ее собственной кровью? (ср. Мф. 25:14–30). Чтобы подкрепить погибавших от голода, они “издалека приносили свой хлеб” (ср. Притч. 31:14); в сих последних пределах океана разыскивали прятавшихся здесь суетных и погибших людей и от самых врат смерти приводили их в град Господа сил (ср. Пс. 9:15; 47:9). Они трудились, а вы вошли в труды их (ср. Ин. 4:38) – не для того, чтобы трудиться самим, но, чуть не сказал я, чтобы предаваться праздной вольности; или, выражаясь умереннее, чтобы играть и проводить время в праздности. Оттого виноградник Господа Саваофа лежит невозделанным, заросший тернием и запустевший. Его попирают все проходящие мимо: каменная ограда его разрушена, и нет никого, кто восстановил бы его изгородь (ср. Ис. 5:5–7; Пс. 79:13).

Так и многое другое, чего почти невозможно исчислить, говорил сей муж. Будучи преизобильным источником небесного учения, он и сам побуждал архиерея отвечать ему и внимал его ответному слову.

ГЛАВА XII Краткое и исполненное назидания повествование о четырех прославленных мужах.

Итак, Гугон очень часто рассказывал о монахах, отшельниках и епископах своей родной земли, которые почти еще в его время достигли совершенства в своей жизни, и вспоминал дивные примеры их добродетелей.

Мы ради примера кратко расскажем лишь о четырех прославленных мужах из их числа, стараясь немногими словами извлечь из их деяний и речений как можно больше назидания для читателя. Прежде всего расскажем о двух различных суждениях по одному и тому же вопросу, принадлежавших двум мужам великой святости: Гугону, епископу Гренобльскому, о котором мы уже немного говорили выше, и святому Антельму, досточтимому епископу Беллейскому. Второй из них был картезианцем, первый же – Лиридским монахом.

Гугон отличался удивительной стыдливостью и совершенным целомудрием и вовсе не имел обыкновения всматриваться в лица женщин настолько, чтобы потом можно было узнать их. Исключение составляла лишь одна женщина, которая особенно нуждалась в его духовном совете. Только поэтому святой муж пожелал знать ее в лицо: дабы, заметив издали, что она ожидает его и хочет с ним поговорить, он мог, когда это было уместно, подозвать ее к себе.

Когда при упомянутом Беллейском епископе речь заходила о такой осторожности – не задерживать взора на женщине, – он обычно говорил: «А я смотрю на любых женщин без различия, но тут же со всех снимаю кожу». Смысл этих слов был в том, что он не позволял обманчивой прелести кожи обольщать свой взор. Его душа не останавливалась с вожделением на внешней красоте, но, напротив, словно снимая покров кожи, с горестью созерцала скрытое внутри безобразие тления.

Также рассказывал Гугон и о Герарде, некогда прославленном графе Неверском, который среди прочих добродетелей особенно сиял редким смирением и более всего презирал суетную славу.

Степенностью и мудростью он превосходил всех окрестных вельмож, и потому христианнейший король франков Людовик вместе со всеми знатнейшими людьми королевства чтил его с особенной любовью, словно общего для всех отца. В присутствии Герарда даже сам король не осмеливался ни сказать, ни сделать ничего легкомысленного.

Однажды король сидел среди игравших и, узнав о приближении графа, поспешно приказал убрать стоявшую посреди них шахматную доску. Он боялся, что Герард сурово укорит его, если застанет за столь легкомысленным занятием. Так вскоре и случилось. Герард неожиданно вошел и сразу понял, что король тщетно пытается скрыть свое участие в игре. Тогда он обратился к нему с укором:

«Вот славный государь и ревностный попечитель народа Божия! И ты позволяешь царственному уму столь малодушно предаваться подобным пустякам! Тебе едва хватило бы каждого мгновения жизни, чтобы обдумывать все необходимое для управления, укрепляя свой разум, дабы не упустить ничего в делах правления и не пренебречь пользою королевства. Как же можешь ты растрачивать время на сии суетные забавы и столь недостойно расслаблять силу ума?»

Даже находясь среди графов и знатных мужей, а порою и на королевском собрании, Герард в положенные часы имел обыкновение удаляться в сторону для молитвы. Преклонив колени или простершись ниц на земле, он со слезами и рыданиями взывал к Божественному милосердию.

Нередко он творил сие прямо в поле, на лугу или в иных людных местах, на виду у всех. Потому близкие порою по-дружески укоряли его, говоря, что многие усматривают в таком поведении лицемерие или порок тщеславия.

Но сей муж непоколебимой твердости нисколько не смущался подобными словами. И, когда по его щекам обильно текли слезы, произносил достопамятное изречение:

«Да не будет, да не будет того, чтобы я осквернился преступлением предателя, присвоив себе славу Господа моего. Когда я поклоняюсь Богу моему и молю Его, я воздаю славу не себе, грешнику, но святому и славному имени Его».

Когда же король Людовик, намереваясь отправиться в Иерусалим, по совету своих вельмож задумал вверить Герарду попечение обо всем королевстве, тот, искусно уклоняясь от бремени предложенной ему чести, объявил, что уже давно дал обет принять крест и посетить Иерусалим. Услышав это, король весьма обрадовался, надеясь обрести в столь великом муже спутника своего паломничества, и повелел ему, поскорее устроив все свои дела, поспешить к исполнению обета. Но Герард, простившись с королем и друзьями, отправился в Шартрезу. Там он сменил пояс на веревку, шелковые одежды – на грубое платье и воистину удостоился быть причисленным к конверзам. Отныне, ежедневно беря крест Господень и непрестанно следуя за Ним (ср. Лк. 9:23), сей истинный странник в мире не переставал восходить «от силы в силу», пока не удостоился «увидеть в Сионе Бога богов» (Вульг. Пс. 83:8 (84:8)).

Спустя много лет к Герарду отправился повидать его сын – юноша прекрасных задатков, которого отец некогда оставил на родине еще малым ребенком, наследником своих владений. Прибыв в Шартрезу и пожелав увидеть отца, он узнал, что тот ушел выше в горы стричь овец. После долгого ожидания юноша наконец увидел его спускающимся с гор – в убогом одеянии, с только что остриженными овечьими рунами на плечах. Герард сына совсем не узнал. Но тот, услышав от стоявших рядом братьев, что перед ним его отец, глубоко умилился, бросился к нему и, припав к его стопам и целуя их, заплакал от радости. Отец поднял сына с земли, дабы обнять и поцеловать его. И тут юноша увидел, что грудь и шея Герарда кишат множеством паразитов. При виде этого он содрогнулся и хотел немедленно снять с отца прожорливых тварей. Но мужественный воин Христов сказал ему: «Оставь их, возлюбленный сын. Пусть эти червячки отнимут добычу у “червя, который не умирает” (ср. Мк. 9:48). Их укусы для меня желанны и даже приятны, ибо надеюсь, что через них, по милости Господней, избегну ненасытной пасти гееннских червей».

Многое еще рассказывал Гугон о добродетелях и подвигах этого мужа, но ради краткости мы вынуждены предать все это молчанию.

Теперь же, поскольку мы обещали передать хотя бы рассказы нашего покровителя о четырех прославленных мужах, следует вкратце поведать историю одного дивного человека, родом из Морьенны. С его верою едва ли могло сравниться само горчичное зерно, а с пламенем его ревности – пылающий костер (ср. Мф. 17:20).

Оставив дом, жену и детей, он отправился в ту землю, «посреди которой Бог совершил спасение» (ср. Пс. 73:12), чтобы сражаться против врагов спасительного Креста. Там сей доблестнейший воин не раз мужественно учинял вероломным агарянам великое избиение, но в конце концов, по сокровенному суду Бога, Который «Сына Своего не пощадил» (Рим. 8:32), он попал в руки враждебного племени, был схвачен, связан и уведен в землю почитателей Магомета. Многие знамения ясно показали, что пленение сего мужа назначено было послужить утешением для христиан, которые среди неверных томились в рабстве или страдали в тюремном убожестве.

Наконец и сам он был брошен в страшную темницу и вместе со множеством пленников долго томился в ее грязи. Но плененная еще дочь Сиона и там в муках рождала сих узников к «свободе славы детей Божиих» (ср. Рим. 8:21; Ис. 52:2). Так через долгое уничижение и нечистоту темницы он очищался, дабы некогда, став белее снега, удостоиться быть принятым как украшение вышнего Царя (ср. Пс. 50:9). После этого тот, кто был «могуществен в беззаконии» (ср. Пс. 51:3), повелел предать смерти всех, кого держал в страшном заточении. Исполнение этого злодеяния он поручил своему сыну – юноше, уже вышедшему из отроческого возраста и только начинавшему обучаться воинскому ремеслу.

Мученичество сих свидетелей Христовых должно было совершиться в тот самый день, когда славный победитель Лаврентий, увенчанный мученическим венцом, удостоился войти во дворец вышнего Царя1. Тогда сей муж, услышав приговор, исполнился великой радости и могучими словами стал воодушевлять своих товарищей на предстоящий подвиг.

«О мужи братия (ср. Деян. 1:16; 2:37 и проч.), сколь же счастливы мы! Хотя мы недостойны и грешны, сей день дарует нам стать сопричастниками столь великого мученика! О, какой блаженный и радостный свет восходит ныне для нас! Сегодня рассеются тьма и теснота, мир сменится раем, а темница для пленников – небом. Небесный нектар, чью сладость мы, даже заключенные в сих стенах, ежедневно удостаивались лишь предвкушать, ныне изольется на нас полноводным потоком. Поток сокровенной сладости, от которого доселе мы предвкушали лишь отдельные капли, превратит для нас росу, едва орошавшую нас, в полноводный источник, из которого мы будем вечно пить до упоения (ср. Пс. 35:9). Вот уже предстоит перед нами славный Лаврентий, покровитель сего дня, а с ним – сонм небесного воинства. Он несет розовые венцы, которыми мы будем увенчаны, и ожидает нас, дабы с бесконечной радостью вывести из темницы к месту подвига, а из нынешнего изгнания – в пиршественный чертог вечного Царя».

Когда он окончил сию речь, явились палачи. Жертвы Христовы были выведены из темницы, слуги сатаны простерли смертоносные руки, и жатва Господня была сжата, дабы тотчас быть собранной в небесные житницы (ср. Мф. 3:12). Но пока палачи со всех сторон поражали прочих, к сему мужественнейшему подвижнику никто не приближался. Он сам старался подставиться под меч, но не находилось никого, кто решился бы коснуться его.

Сын властителя, распоряжавшийся казнью, увидел седины старца и его величественный облик, внушавший всем уважение, и, сжалившись над ним, решил не проливать его крови. Когда все остальные уже были вознесены к звездам, он приказал освободить Герарда от уз и отпустить невредимым к своим. Но тот с горестью стенал, что лишился желанного мученического венца, и глубоко опечаленный возвратился на родину.

Впоследствии он открыто рассказывал всем, что, пока находился в той темнице, каждый день в определенный час он вместе со своими товарищами по плену ощущал неизреченно сладостное, словно нектарное благоухание. И, как он утверждал, ни один человеческий ум не был способен постичь меру сей сладости, ни один язык – выразить ее величие. Лишившись того Божественного посещения, которым ежедневно утешался в темнице, он впал в глубокую тоску и уже не мог переносить прежней мирской жизни.

Однажды, когда он облачался в доспехи, собираясь, по обычаю, отправиться со своими людьми на условленное воинское упражнение, то указал пальцем на место близ желудка, тяжело вздохнул и сказал: «Горе мне, несчастному! От столь великих благ я, по грехам своим, ниспал к нынешним бедствиям. Но Твое милосердие молю, о Сыне всемогущего Бога: повели сегодня пронзить здесь тело сего грешника, дабы хотя бы так освободиться мне от уз сего мира и отныне всецело предаться служению Тебе!»

Так и случилось. Прибыв на поле назначенного состязания, он встретился с воином, который насквозь пронзил его копьем. При всеобщем плаче собравшихся раненого положили на его собственный щит и отнесли в близлежащий цистерцианский монастырь. Там его и оставили, как он того желал, дабы впредь служить Богу. Вскоре он облекся в монашеское одеяние – и, к общему изумлению, столь же быстро совершенно исцелился от своей раны2. После этого у него вошло в обычай каждое лето посещать Шартрезу.

Он проводил там по многу дней в уединении и со святой любознательностью всматривался в жизнь каждого из братьев: расспрашивал их об обычаях, монашеском укладе и подвигах добродетели. А затем, словно мудрая пчела, собравшая мед с благоухающих цветов, возвращался к своим. Все, что узнавал там о путях более совершенной жизни, он передавал своим собратьям, стараясь прежде всего воплотить это в собственной жизни. Но, находясь в Шартрезе, он превозносил установления и жизнь цистерцианцев; возвратившись же к цистерцианцам, ставил им в пример строгость и благочестие картезианцев. Так, восхваляя перед одними добродетели других, он словно стрекалами побуждал и картезианцев, и цистерцианцев все более преуспевать в добродетели. Вместе с тем он учил и тех и других смиренно смотреть на собственные труды и подвиги, неизменно ставя им в пример святость другой общины. Столь велик был его пыл в монашеском подвиге и столь строга благочестивая жизнь, что для всех он стал зерцалом святости и образцом добродетели.

Такими-то словесными яствами наш Гугон питал свою братию уитемскую и такими духовными покровами согревал их, приводя им примеры праведников, дабы они не охладели в однажды избранном стремлении к святости.



_______

1 Имеется в виду св. мч. Лаврентий Римский; следовательно, казнь была назначена на день его памяти, 10 августа.

2 Ср. с фрагментом из жития св. Бернарда Клервоского: “Вторым по рождению после Гвидона был Герард, рыцарь отважный в брани, весьма рассудительный, исключительно добрый, любимый всеми. В то время, как прочие, как было сказано, с первого слова и в первый же день послушались здравого совета и увещаний брата, он их упорной душою (Вульг. Руф. 1:18) отверг, сочтя, как свойственно мирской премудрости, вздором. Тогда Бернард, воспламененный верой, дивным образом взволновавшись от братской любви, молвил: «Знаю, знаю: только мучение даст разумение слуху (Вульг. Ис. 28:19)!» И, коснувшись пальцем бока его, добавил: «Придет день, и скоро придет, когда копье, вонзившись в бок сей, проложит путь к сердцу твоему для спасительного совета, коим ты пренебрегаешь; и хотя ты натерпишься страху, однако не умрешь». Так было сказано, и было так”.

ГЛАВА XIII О главной причине, по которой он имел обыкновение посещать Уитем. И занимательный рассказ о брате Эйнарде.

Именно ради этого Гугон так стремился приходить к братии и, насколько позволяли обстоятельства, оставаться среди них: он желал не только принимать от них духовные дары, но и делиться с ними всем, чем мог. И при содействии Господа он действительно успешно исполнял это служение (ср. Мк. 16:20). Сильных он воодушевлял, немощных укреплял, колеблющихся утверждал, а уже утвердившихся в добре возводил к еще большему совершенству. К числу таких деяний принадлежит и один особенно трогательный поступок Гугона по отношению к брату Эйнарду, о котором мы уже упоминали значительно выше.

Эйнард был к тому времени глубоким старцем – ему было уже почти сто лет. Всю жизнь картезианцы посылали его в разные края для устроения новых обителей ордена, и наконец, уже дряхлым стариком, он ради того же прибыл в Уитем. Теперь же ему страстно хотелось возвратиться в Шартрезу. Он видел, что по милости всемогущего Бога Уитемская обитель уже счастливо достигла совершенства и во внутреннем своем устроении, и во внешнем. Поэтому старец желал вернуться домой и положить свои уже ветхие кости близ гробов тех святых, которые некогда воспитали его еще юношей. Но день за днем его намерение под разными предлогами откладывалось. Наконец Эйнард уже не мог более переносить мучительной силы желания сего. Он простился с братией и, опираясь на посох, поддерживавший его дрожащие члены, сам отправился в путь. Епископ же между тем пребывал в своей келье, предаваясь обычным для него упражнениям сладостного созерцания.

Благочестивый старец нарочно постарался, чтобы его замысел не слишком скоро дошел до Гугона, ибо по многим прежним случаям прекрасно знал, что именно он станет сильнее всех препятствовать его уходу. Но долго скрывать случившееся было невозможно. Гугон тотчас отправился за ним пешком и нагнал его уже в глубине соседнего леса и обратился к нему с такими словами:

«Да простит тебя всемогущий Бог, брат Эйнард! Что же ты задумал? Как мог ты решить уйти без своего питомца и оставить меня одного в чужой земле, лишив сладостного утешения моего воспитателя? Я хорошо понимаю, какое благочестивое желание влечет тебя: остаток уже клонящейся к концу жизни провести среди святых отшельников Бургундии. Но ведь меня также и разум, и сердце еще сильнее побуждают сделать то же самое».

С этими словами Гугон снял с пальца епископский перстень, подозвал своих клириков и сказал им:

«Ступайте немедля. Возьмите с собою сей перстень, передайте от меня привет нашим господам линкольнцам и объявите им, чтобы они позаботились избрать себе другого епископа. А мне пусть отныне будет дозволено вновь предаться возлюбленному уединению. Слишком долго уже я кружусь среди мирских бурь, не по праву предпочитая суетные и горькие заботы сего века сладости святого жития, в котором возрастал с самого детства».

Когда он продолжал говорить таким образом, тот муж желаний, которого влекла не сладость родной земли, но пламенная любовь к небу, начал страшиться и трепетать и застыл в изумлении. Тогда, когда клирики стали сетовать на такое несчастье, из-за которого по его вине им предстояло лишиться своего пастыря, и всячески подчеркивали тяжесть беды сей, он, весь в слезах и тяжко стеная, пал к ногам святителя. И когда сей мирянин, муж красноречивый и весьма ученый, пытался то мольбами, то доводами убедить епископа, что ему не дозволено таким образом оставлять овец, вверенных ему Богом, и увидел, что такими средствами склонить его не удается, то обнял его колени и сказал: «Воистину, пока жизненный дух будет управлять этими членами, я не позволю тебе оставить свое стадо и, пренебрегши спасением многих, заботиться только о самом себе. «Лучше мне до конца дней оставаться на чужбине и здесь завершить жизнь смертью, нежели стать виновником столь великого разлада.

Возвратимся же к прежнему порядку, дабы, ища своего, не оказаться виновными в пренебрежении тем, “что угодно Иисусу Христу” (ср. Флп. 2:21)».

Так благоразумие святого мужа в одно мгновение изменило решение того, кого прежде никто за долгое время не мог убедить отказаться от намерения покинуть Уитем. Более того, Эйнард теперь сам с величайшей настойчивостью стал умолять предстоятеля, чтобы, если он сам никуда не уйдет, и тот также не уходил.

Итак, они заключили между собою взаимный договор: Эйнард не оставит Уитема, а Гугон – Линкольна. После этого оба радостно возвратились вместе, и каждый был доволен тем, что сумел одержать победу над другим.

И об этом муже мы могли бы поведать бесчисленное множество достойных всеобщей памяти рассказов. Но, дабы не слишком далеко уклоняться от своего замысла, коснемся с предельной краткостью хотя бы некоторых из его славных деяний. Ибо мы считаем вполне справедливым вписать память о столь выдающемся соратнике в победное повествование о славном вожде, ведь с ним Эйнард удостоился разделить на земле труды и терпение, а на небесах – награду и венец; так пусть же вместе с ним стяжает и среди людей славу непреходящей памяти. Да и едва ли найдется под небом, за пределами океана, народ столь дикий, чтобы он не дивился славе Эйнарда, когда тот жил среди него, или ныне, когда он уже достиг небес, не чтил его заслуг торжественной хвалой.

Однажды Эйнард был послан из Шартрезы в Испанию, чтобы устроить там новую обитель своего ордена. Поблизости, в пустыни, жили два мужа благочестивой жизни, с которыми он вскоре связался узами тесной дружбы. В то время сарацины вторглись из Африки в те края, внезапно перебили множество людей и возвратились к своим с богатой добычей и множеством пленников.

Среди захваченных ими оказались и два отшельника, столь дорогие Эйнарду. Узнав об их пленении, он стал со слезами и неотступными просьбами добиваться у приора и братии дозволения отправиться вслед за ними. Разрешение это ему пришлось скорее вырвать, чем получить добровольно; и тогда он отплыл в Африку.

Прибыв в Африку, Эйнард после долгих и усердных поисков наконец нашел упомянутых слуг Божиих. Тогда он не отступал от могущественного человека, державшего их в плену: умолял его, увещевал и грозил карами Божиими, словно некими заклинаниями стараясь смягчить его сердце. И не отступил, пока не добился того, чего едва можно было ожидать от язычника: обоих пленников отпустили на свободу без всякого выкупа. Возвратившись с ними к своим, Эйнард «радовался в Господе, как нашедший великую добычу» (ср. Пс. 118:162).

Столь смело и непреклонно обличал Эйнард слепоту неверных агарян и с такою властною уверенностью возвещал им свет христианской истины, что никто не дерзал относиться к нему с презрением. Напротив, при первых же его словах и при одном появлении его все, по Божию изволению, приходили в изумление и оказывали ему немалое почтение. Снежная седина придавала ему величественный вид, голос его был исполнен серьезности, а глаза словно сияли чем-то неземным. Ко всему недостойному он был грозен, но там, где все было как должно, – необычайно приветлив и кроток.

Однажды Эйнард проходил через земли альбигойцев-отступников и вступил с ними в спор. Услышав, как они дерзко поносят все таинства Церкви, он воспылал великой ревностью против нечестивых. Тогда он обратился к ближайшим католическим вельможам и могущественным людям тех краев и убедил их взяться за оружие, напасть на еретиков и перебить великое их множество. После этого в тех местах уже не осмеливался появляться ни один открытый защитник сего мерзостного учения. А когда пример такого действия распространился и далее, то сие племя грубых и вредоносных людишек было великими трудами верных искоренено и, по милости Божией, уничтожено.

Теперь же стоит рассказать и о том, как сей доблестнейший борец Христов однажды по человеческой слабости допустил некоторое прегрешение, ибо и этот рассказ достоин внимания. В нем с особенной ясностью проявятся одновременно строгость и благоразумная умеренность его святого ордена; увидим мы и то, как мужественно сей доблестный муж, на мгновение словно увлеченный человеческой слабостью к падению, тотчас сумел восстать и одержать победу над самим собой.

Сей испытанный воин Христов и неутомимый труженик виноградника Господня уже бессчетные годы орошал разраставшийся по разным краям святой орден, словно побеги избранной виноградной лозы. Наконец, достигнув ста лет, он возвратился в Шартрезу, где некогда еще отроком принял монашеское облачение, и надеялся отныне предаться покою. Но тут ему неожиданно повелели отправиться в Данию и там вновь послужить привычным своим трудом новому насаждению, сиречь недавно основанной обители ордена. Тогда Эйнард немало смутился, страшась не столько тягот предстоящего пути, хотя весьма долгого и трудного, сколько варварства того народа, которое издавна внушало ему опасение. Осенив чело спасительным знамением, он тотчас молвил: «От Дании избави нас, Господи» (ср. Мф. 6:13). Ибо, хотя он был мирянином и неграмотным, он имел обыкновение почти при каждом случае употреблять изречения Писания, которые усвоил постоянным употреблением. После сего Эйнард припал к ногам своего приора и стал еще настойчивее умолять его не принуждать уже дряхлого старца обучать неподатливые умы варваров незнакомым им установлениям и насильно заставлять себя терпеть их нравы, которые всегда внушали ему ужас. Он говорил, что уже достаточно потрудился в подобных делах и что теперь и возраст, и немощь по справедливости дают ему право отдохнуть от столь тяжких трудов. «Ведь я с таким трудом возвратил сюда из дальних краев свои изнемогающие члены именно для того, чтобы перевести дух и приготовить душу к последнему часу. Как же теперь меня могут посылать за пределы мира, за самый океан, да еще к народу, языка которого я даже не знаю?» Но все его слова были напрасны: приор остался при своем решении, говоря, что испытанные многими годами опыт и усердие Эйнарда совершенно необходимы младшим братьям, которых посылают туда. Тогда старец тяжко вздохнул и сказал: «О, сколь тяжек и горек сей день! Увы мне! Столько лет я усердно хранил заслугу послушания, а теперь вынужден либо оказаться непослушным, либо ради послушания взяться за дело, которое всегда было для меня в тысячу раз ненавистнее самой смерти. Но сие непослушание я, с Божией помощью, постараюсь искупить. И говорю раз и навсегда: пока пребываю в этом смертном теле, Дании я, несомненно, не увижу». Сказав это столь дерзновенно, Эйнард на капитуле, где все происходило, стал простираться к ногам каждого из братьев и со слезами умолять всю братию ходатайствовать за него, дабы его освободили от столь тягостного поручения.Но и это не помогло. Поскольку он по-прежнему отказывался идти туда, куда ему было велено, его, в устрашение другим, изгнали за дверь собственной кельи. Ибо предусмотрительная строгость сего святого ордена столь сурово преследует непослушание, что всякого, кто даже в малейшем преступает пределы послушания, может, если сочтет нужным, удалить из своей общины.

Но, чтобы не распространяться далее, скажем кратко: сей старейший и выдающийся устроитель и распространитель Картезианского ордена, Эйнард, был изгнан из ордена и лежал за вратами Шартрезы под открытым небом, терзаемый голодом и холодом, прося прощения, но просьбами ничего не достигая. Увидев, что собственными просьбами ему никак не удается получить желанное прощение, Эйнард решил искать заступничества у других. Полуобнаженный и босой, он обошел почти все обители своего ордена, выпрашивая у братьев ходатайства за себя. Стояла уже середина зимы. Весь тот край был скован морозом, завален снегом и терзаем зимними ветрами, так что путь казался тяжелым даже для хорошо одетого человека. И все же сей новый кающийся и невиновный ветеран, изгнанник, но не беглец, покинул стан, в котором столько лет славно нес свою службу, и, почти нагой, отправился через горные кручи и долины. Подобно прародителю, он из-за непослушания лишился райской обители; но, в отличие от него, не получил по милосердию изгонявшего даже кожаной одежды (ср. Быт. 3:21–23). Ибо человек в гневе нередко забывает о милосердии, тогда как Бог помнит о нем всегда.

Так он шел днем, а ночью спал под открытым небом, укладывая промокшее и окоченевшее тело то на какой-нибудь камень, то на груду снега и лишь изредка – на голую землю, да и та повсюду была покрыта толстым снежным покровом. Наконец Эйнард возвратился, неся с собою ходатайственные письма почти от всех приоров ордена, и уже с наступлением ночи подошел к воротам Шартрезы. Но брат-привратник не позволил ему укрыться даже под навесом у ворот и, несмотря на жестокую непогоду, заставил провести ночь снаружи, прямо среди снега. Немало натерпевшись за эту суровую ночь, Эйнард утром сказал привратнику с обычной своей шутливостью: «Воистину, возлюбленный брат, если бы этой ночью ты оказался бобом между моими зубами, стучавшими от холода, я, даже не желая того, раздробил бы тебя в порошок».

Наконец Эйнарда вновь приняли в орден после положенного уставом покаяния и, как он просил, освободили от поездки в Данию. Вскоре после этого его послали в Англию – к привычным для него трудам.

Так в Бургундии он, столько лет служивший для братии образцом совершенной жизни, под конец стал еще и образцом совершеннейшего покаяния: своей жизнью наставлял тех, кто твердо стоял в праведности, а своим покаянием показал тем, кому случится пасть, путь к прощению. И поныне память о нем живет почти по всей Англии: о его достойных деяниях и словах рассказывают столь часто, что, как полагают, никакое забвение не сможет изгладить их из уст людей даже без помощи написанной книги. Почти за два года до того, как были написаны сии строки, Эйнард, как говорят, перешагнув двадцать шестое пятилетие жизни, угаснув в доброй старости, счастливо отошел ко Господу (ср. Быт. 15:15).

ГЛАВА XIV. О пожаре в кухне, без всякого вреда окончившемся при последнем отъезде его из Уитема.

Но, быть может, наше перо уже более чем довольно задержалось среди обитателей Уитема. Следовало ему остеречься, как бы и на нас не стали с тем же основанием негодовать некоторые (подобно тому как многие негодовали на нашего Гугона за то, что он проводил там по месяцу, а порою и более двух месяцев), видя, что мы прервали ход архиерейской истории и уклонились к повествованию о деяниях простецов. Ибо как те предпочли бы, чтобы святитель оставался с ними при королевском казначействе, вместо того чтобы удаляться в пустынь, так, быть может, и эти предпочли бы, чтобы мы вовсе умолчали, нежели рассказывали подобное о неученых людях: ведь они знают, что сами, при всей своей отменной учености, подражать им не желают. И потому в сем мы тем охотнее уступаем их желанию, что переносить злоязычие хулителей мы куда менее способны, чем Гугон. Ибо едва ли не одного лишь его видели наши несчастные времена таким человеком, который, по слову премудрой женщины к царю Давиду, «подобно Ангелу Господню, не колебался ни от благословения, ни от проклятия» (Вульг. 2 Цар. 14:17), но со всею свободою исполнял вовне то, что внутренне постигал в сокровенном святилище разума как должное исполнить. Посему, как там же далее сказано, «Господь Бог его был с ним во всем» (ср. Вульг. 2 Цар. 14:17).

Впрочем, желая несколько оправдаться перед читателем, напомним вот о чем: с тех пор как святой муж вступил в архиерейское служение, наше перо лишь однажды в своем повествовании достигло Уитема, тогда как сам Гугон почти во все годы своего епископства имел обыкновение приезжать туда ежегодно – иной раз однажды, иной раз и чаще, смотря по обстоятельствам. Особенно любил он приезжать туда осенью, дабы, пока его люди усердно собирали земные плоды, самому, оставив дома многолюдство своих домашних, тем плодотворнее, чем свободнее, собирать духовный хлеб и складывать его в сокровенные хранилища своей души.

Из сказанного выше всякому, кто вдумается, яснее света станет, сколь усердно мы и в повествовании о прочих его деяниях стремимся к краткости, дабы не утомить читателя. Ведь даже из того, что происходило в обители, где он пребывал столь часто, где произносил столько спасительных слов и совершал столько духовных дел, мы вновь приводим лишь самое немногое, бегло касаясь этого в кратком изложении.

Итак, теперь с обычною краткостью расскажем, что произошло в Уитеме при последнем его отъезде оттуда; а затем со всею возможною поспешностью перейдем к повествованию о его уходе из этого мира в вечный нерукотворный дом на небесах (ср. 2 Кор. 5:1).

В ночь, завершившую тот день, когда Гугон в последний раз простился с братьями, более уже не увидев их во плоти, случилось то, о чем мы ныне поведаем.

По обычаю он сперва обошел братьев порознь в их кельях и препоручил себя молитвам каждого; прежде же была совершена исповедь, и они взаимно испросили и получили отпущение. Затем, простившись со всеми вместе, он испросил дозволения, дал им торжественное благословение и обменялся с ними целованием мира. И, отходя от братьев, произнес слова, которые обычно говорил, расставаясь с дорогими ему людьми: «Ныне предаю вас Богу и слову благодати Его» (ср. Деян. 20:32). Оттуда он направился в помещения братьев-мирян, где пребывали его клирики и слуги, чтобы там дождаться следующего утра.

После отдыха Гугон вошел в церковь, дабы воздать Богу ночные хвалы. И вдруг сквозь застекленные окна с западной стороны молельни хлынул столь сильный свет, что сияние его, казалось, превосходило блеск солнца. Несколько братьев, стоявших ближе к церковным дверям, пораженные увиденным, поспешно выбежали наружу и увидели, что кухня, почти вплотную окруженная соседними строениями, охвачена огнем, а пламя высоко вздымается в воздух. Узнав об этом, святитель весьма устрашился, опасаясь, как бы пожирающий огонь не перекинулся на ближайшие здания. Иного исхода, казалось, и нельзя было ожидать, судя по расположению и состоянию тесно окружавших кухню строений.

Саму сию небольшую постройку возвели для слуг епископа и его гостей, чтобы готовить там для них пищу. Стены ее заменяло плетение из прутьев и ветвей, а крыша была покрыта легкой соломой. От гостевого зала кухню отделяло едва шесть или семь футов, и она вплотную подступала к его крыше, сложенной из сухой дранки. Невдалеке кругом стояли и деревянные келлии, предназначенные для братьев-мирян. С неменьшим основанием опасались и за саму церковь, находившуюся еще ближе, вместе со всеми окружавшими ее служебными постройками.

Итак, предусмотрительный муж, видя, что всему вокруг по причине его пребывания здесь грозит неминуемая опасность, если только ее не отвратит божественная сила, на краткое время смутился духом, но, еще более уповая на благость Спасителя, несколько раз осенил огонь знамением спасительного креста. Затем, прервав начатое уже ночное богослужение, он тотчас предался молитве пред алтарем Господним. И не оставлял молитвы, пока ему не возвестили, что домик сгорел дотла, пламя опало и пожар утих, не причинив никакого ущерба, кроме гибели самой этой постройки. Да и ее, останься она невредима, все равно надлежало намеренно разобрать человеческими руками. Ибо Гугон уже не раз повелевал снести ее и возвести на том же месте необходимое для хозяйственных нужд каменное здание, опасаясь именно той беды, которая теперь от нее и приключилась.

Когда же утром все дивились, что пожар оказался столь безвредным, он, радуясь в Господе, говорил: «Благословен Бог, Который восхотел не только утешить нас в нынешнем страхе, но и наконец, еще в нашем присутствии, совершенно избавить от тревоги перед подобною опасностью в будущем».

КНИГА ПЯТАЯ

ПРОЛОГ

Итак, четыре книги о житии святого отца нашего Гугона, предстоятеля, при помощи благодати Христовой так или иначе завершены. Уповая на ту же помощь, приступим теперь к пятой книге (которая, по нашему замыслу, должна стать последнею в сем сочиненьице), предпослав ей нижеследующее вступление.

В ней мы решили вовсе ничего не рассказывать, кроме того, чему сами были непосредственными свидетелями, а также того, что вскоре после самих событий слышали от него самого, и о чем ясно помним. Повествование же наше начнется с той особенной ревности, которую Гугон являл в попечении о погребении умерших.

В завершение за сим последует рассказ о несравненном почете и благолепии его собственного погребения и погребальных обрядов, коими он удостоился быть одарен свыше, когда подвиг сей земной жизни уже завершился.

Между тем и другим мы прежде всего расскажем о том, как ради неприкосновенности Английской Церкви он много потрудился, мужественно противостоя королю Ричарду, его юстициарию и даже собственному митрополиту и как, при Божием покровительстве, счастливо их превозмогши, напоследок одержал достославную победу, оказав самому королю, своему гонителю, последний долг погребения.

К сему, по-видимому, следует присоединить и некоторые достойные знания события начала царствования Иоанна, которое ныне, уже в четырнадцатый год и третий месяц, сильно пошатнулось и мало-помалу клонится к упадку, как Гугон и предсказывал.

Затем мы попытаемся поведать, как он посетил Шартрезу и другие обители, прославленные благочестием, а возвратившись в Англию, в Лондоне блаженно завершил земной путь и счастливым исходом преселился к радостям вышнего Иерусалима.

ГЛАВА I Слова Гугона о безмерности Божией любви к человеку. О его великом усердии в исполнении долга погребения, ради которого он дважды откладывал прибытие на королевские пиры.

Гугон, посвященный в сокровенное и друг Божий, сладостно провозглашал память об изобилии Божией благости к роду человеческому (ср. Пс. 144:7) и весьма часто предлагал своим слушателям, словно благоухание сладости, такие и подобные им слова: «Бесчисленно то, что являет безмерность Божией любви к человеку; но особенным превосходством среди всего прочего отличаются те дары, которых Он не перестает удостаивать человека еще прежде его рождения и даже после его кончины.

Коснемся лишь немногого из того, что относится к людям, которые ныне рождаются и умирают. Еще до рождения каждого из них Бог, Сын Божий, заплатил за него ценою Своей смерти; Бог Отец послал того же Сына Своего в мир, дабы Он умер за человека; Бог Дух Святой излил Себя на него как залог. Ведь вся Пресвятая Троица, единый Бог, установила таинства, дабы человек, едва родившись, очищался ими, ограждался и укреплялся; даровала ему установления Своего закона, дабы ими он был направляем и наставляем; и пожаловала еще многое, едва изъяснимое, многообразно служащее его благу.

Но вот завершается течение сей изменчивой жизни, и человека настигает смерть. Те, кому некогда он был особенно дорог, уже не без некоторого отвращения взирают на него; из дома, прежде бывшего его собственным, родные и дети с тревожною поспешностью выносят его прочь. И тогда лишь преблагая милость его Бога не гнушается тем, кого все прочие уже оставили в пренебрежении. Ибо тотчас Бог не только посылает ангельских духов на помощь душе, возвращающейся к своему Создателю, но и направляет для совершения погребения первых и главнейших Своих служителей на земле – священников и прочих поставленных в священные чины. И словно бы говорит им: «Видите, о священники Мои и хранители Моих земных чертогов, видите создание Мое, которое Я всегда любил, ради которого не пощадил Единородного Сына Моего (ср. Рим. 8:32), но соделал Его причастником человеческой смертности и смерти. Видите: тот, кто некогда был дорог друзьям и близким, теперь стал им в тягость, и они словно спешат изгнать его прочь.

Так поспешите же навстречу тому, кто прибегает ко Мне. Возьмите образ Сына Моего, распятого ради него, кадильницы и свечи; ударьте в колокола церкви Моей торжественным звоном; пусть громче звучат ваши песнопения. Распахните двери Моего храма и его сокровенные пределы; положите останки сего брата или сей сестры близ алтаря, в котором пребывает Тело Моего Сына. Наконец, драгоценными покровами украсьте одр того, кто ныне вступил в торжество; окружите его лампадами и светильниками и, собрав вокруг сонмы служащих, обступите его, хотя он и лежит недвижим. Кроме того, вновь принесите желанную жертву Сына Моего и приготовьте богатейшую трапезу (ср. Ис. 25:6), дабы изнемогший дух, все еще беспокойный и утомленный борьбою с долго носимой, но ныне уже сложенной смертностью, вновь воспрянул в силе; а плоть, на время оставленная прежним своим обитателем и вскоре долженствующая упокоиться в лоне матери-земли, была орошена сладчайшим освящением, дабы в последний день вновь с радостью соединиться со своим прежним спутником, бодро расцвести и счастливо облечься в вечную зелень».

Вот, почти именно в таких самых словах рассуждая о милосердии благого Создателя к умершим, Гугон, во многом посвященный в сие домостроительство Его и верный оного истолкователь, достаточно ясно давал разумным людям понять, какое чувство и какое сознание побуждали его с такою ревностью заботиться о погребении усопших. Ибо Гугон установил общее правило: в селениях, где он находился, приходской священник не должен был предавать погребению никого из умерших, особенно людей уже взрослого возраста, если только какое-либо препятствие не мешало ему самому совершить погребение; тогда оно совершалось с его дозволения.

Особенно же строго он желал соблюдать сие в отношении взрослых. Ибо знал: если человек прожил жизнь достойно, тем более подобает воздать ему честь; если же жизнь его была предосудительна, тем паче нуждался он в усердном заступничестве.

Посему он повсюду шел ко всякому умершему и с величайшею ревностью совершал над ним все, чего требует церковный обычай. Для бедных же заботился через своего раздатчика милостыни в изобилии доставлять свечи и все прочее, необходимое при погребении.

Если в пути Гугон замечал погребальную процессию, направлявшуюся на кладбище, то тотчас сходил с коня. Подойдя к носилкам с телом, он некоторое время молился; а если при нем не оказывалось подходящей книги, по которой он мог бы читать без затруднения (ибо к концу жизни зрение его уже утратило часть прежней остроты), то становился рядом со священником, совершавшим погребение, вместе с ним пел псалмы и отвечал «Аминь» и положенное на начинаемые и завершаемые молитвы, исполняя службу клирика, чтобы не сказать простеца.

Если же находилась подходящая книга, он сам совершал все, что полагалось священнику: читал молитвы, кропил святою водою, кадил, бросал землю на могилу и со тщанием исполнял остальное, положенное по чину. Затем, присовокупив отпущение и благословение, он удалялся, продолжая свой путь.

Нередко, пребывая в больших городах, Гугон выходил на похороны одного умершего, но тут ему сообщали о других, ожидавших погребения в разных церквах города. И он с великою готовностью шел ко всем, каждому в отдельности благоговейно воздавая должные погребальные обряды. И сколько бы умерших ни оказалось, он не оставлял сего дела человеколюбия, пока не узнавал, что больше не осталось никого, кого надлежало бы похоронить.

Бывало, что знатные мужи, собиравшиеся разделить с ним трапезу, жаловались и роптали, что пока он столь долго занимался погребениями, время обеда уже давно миновало. Но приглашал ли их сам Гугон или, напротив, они приглашали его, ни ради трапезы, ни под предлогом какого-либо иного дела он никогда не оставлял сего дела милосердия, пока только находился умерший, которому мог послужить. Но мало сказать, что так поступал он с людьми менее значительными: известно, что Гугон не изменял сему обыкновению и тогда, когда к трапезе приглашали его сами короли.

Так, позднее в Руане король Ричард, а прежде, еще раньше, отец его Генрих приглашали Гугона разделить с ними трапезу; но он до тех пор откладывал приход во дворец, пока находил в городе умерших, которых мог похоронить. И потому обоим королям вместе со знатью, а порою и всему королевскому двору приходилось изрядно поголодать, ведь даже когда придворные являлись звать его, Гугон ни за что не соглашался оставить священный долг ради почтения к человеческому сану или человеческой воле.

Когда же придворные настойчиво торопили его как можно скорее явиться к королю, который ждал и уже тяготился промедлением, Гугон, ничуть не ускоряя своих дел, отвечал: «Незачем ему ждать нас; пусть вкушает во имя Господне». А своим приближенным говорил: «Лучше земному королю отобедать без нас, нежели нам, смиренным, оставить неисполненной заповедь Царя вечного».

И здесь, быть может, можно усмотреть, как справедливо воздал ему Бог, ведь тот, кто ради погребения нищих пренебрег двумя королями, впоследствии удостоился того, что на его собственное погребение, вместе со множеством знатных мужей, собрались два короля.

Но об этом подробнее скажем ниже, в своем месте; теперь же продолжим начатое.

ГЛАВА II О некоем бедняке, погребенном у дороги в Нормандии. О погребении многих в городе Линкольне. И о некоем прелате, которого он похоронил в Бермондси.

Поскольку выше мы рассказали о случившемся в Руане, столице Нормандии (чего сами не видели, но о чем слышали из достоверного источника), то теперь уместно вкратце поведать и о подобном случае в том же краю, свидетелями чего были мы сами.

Однажды, когда слуга Божий находился в пути, неподалеку от крепости, именуемой Аржантан, он заметил у большой дороги свежий могильный холм, под которым, судя по виду, было недавно погребено человеческое тело. Присмотревшись внимательнее, Гугон тотчас остановился и послал к земледельцам, пахавшим поодаль. От них он узнал, что здесь покоится некий человечишка, прежде ходивший от двери к двери, прося себе пропитания. Ибо сей бедняк умер в доме некоего нищего, жившего неподалеку в селе; приходской же священник оставил его без попечения из-за нищеты, и потому похоронили его прямо там, где он умер: не нашлось никого, кто отнес бы тело на кладбище.

Услышав об этом, преблагочестивый муж глубоко восстенал. Тотчас сойдя с коня и взяв книгу, которую почти всегда носил с собой, он тщательно и благоговейно прочел над умершим молитвы и псалмы, положенные обычаем при погребении. Затем Гугон настоятельно просил местного епископа сурово взыскать с того священника, который из-за нищеты человека отказал христианину в христианском погребении.

В другой раз мы видели, как в Линкольне, на другой день после Рождества Господня, когда Гугон благоговейно совершил мессу в честь славного первомученика Христова Стефана, к нему обратился некий каменщик, трудившийся на строительстве церкви, и попросил, чтобы он архиерейскою властью разрешил от грехов душу его брата, в предшествующую ночь изъятую из земной жизни, и с особым благоговением препоручил ее Господу. Тотчас исполнив сие, Гугон стал расспрашивать, погребено ли уже его бренное тело.

Узнав, что оно еще не погребено и находится при довольно отдаленной церкви, он тотчас велел привести трех коней: одного себе, другого своему капеллану, третьего слуге, который обыкновенно ехал впереди него. Ибо он решил отправиться на погребение только с сими тремя. Но поскольку для капеллана не нашлось коня, Гугон велел ему сесть на коня слуги, а самому слуге отправиться вперед и как можно скорее поспешить к назначенному месту. Так, довольствуясь лишь двумя конями, в сопровождении всего одного монаха и двух отроков он прибыл к телу покойного. С отеческою заботою предав его лону матери-земли, Гугон затем в тот же день, если память нам не изменяет, последовательно похоронил на разных кладбищах еще пять умерших, на которых ему указали их друзья.

Между тем время шло и шло, а Гугон, приглашенный вместе с немалою частью клира архидиаконом Бедфордским на торжественную трапезу, все медлил прийти. Тогда многие стали просить его, а под конец и сами те, кто сообщил ему о своем покойном, чтобы он некоторое время помолился за душу умершего, даровал ей помощь отпущением, препоручил ее Создателю и после столь долгого промедления более не откладывал прихода к сотрапезникам, утомленным долгим ожиданием.

Тем, кто убеждал его в этом, Гугон ответил довольно суровым упреком, молвив: «И почему вы не внимаете гласу Господа нашего, говорящего священными устами: “Моя пища есть творить волю Отца Моего, Который на небесах”?» (ср. Ин. 4:34). И, более ничего не сказав, он, подобно святому Товии, оставил обед (ср. Тов. 2:3–4) и предпочел, как наставляет Соломон, пойти в дом плача, нежели в дом пиршества (ср. Еккл. 7:3). Итак, он пошел и, весьма утешив плачущих своим святым присутствием, погреб того, кого они оплакивали, и молитвою, как благочестие внушает верить, по милосердию Христову разрешил его от плача.

В другой раз, когда прелаты и вельможи Англии были созваны в Лондон на общее совещание, туда же прибыл и епископ Линкольнский. Его заботили и весьма неотложные дела собственной церкви, о которых ему необходимо было посоветоваться со своими друзьями, съехавшимися туда. Но накануне назначенного дня собрания один из прибывших прелатов внезапно заболел, и болезнь вскоре окончилась быстрою его смертью. Многие говорили о нем, что он был более чем достаточно подвержен соблазнам чревоугодия и чрезмерно склонен к неумеренному питью. Услышав о его кончине, Гугон, хотя мало знал его, тем не менее глубоко ему сострадая, смиренно ходатайствовал за него пред Господом. Тотчас он велел разузнать, где и кем тот должен быть погребен. Ему сообщили, что похоронить его должны в церкви Господа и Спасителя нашего в Бермондси, но, по всей видимости, ни один из епископов или аббатов не будет совершать его погребальных обрядов. Ибо никто из прелатов, некогда бывших ему соседями, близкими или друзьями, не хотел или не осмеливался отсутствовать на торжественном собрании, которое в день его погребения должно было состояться в Вестминстере. Услышав сие, епископ молвил: «Не дай Бог, чтобы такой человек в сей последней нужде был оставлен всеми нами, когда столько прелатов ныне находится вместе в этом городе. Не так поступим мы с ближним нашим, ведь никто не хотел бы, чтобы другой поступил так с ним» (ср. Тов. 4:16; Мф. 7:12).

Итак, распорядившись послать некоторых из своих спутников ко двору, чтобы они тем временем извинили там его отсутствие, с наступлением утра Гугон отправился воздать умершему долг погребения.

Если мы расскажем теперь о том, что в тот день восприняли зрением и обонянием, то, несомненно, повергнем слушающих в ужас и изумление. Быть может, некоторые даже вознегодуют на нас за то, что мы предаем всеобщему слуху увиденное там нами бедствие бесчеловечного распада и общей смертной участи человека. Однако, поскольку с этим связана немалая часть предпринятого нами повествования и поскольку мы скорее оплакиваем здесь собственное наше бедствие, нежели хоть сколько-нибудь, чего да не допустит Бог, глумимся над чужим несчастьем, пусть ради пользы всех будет услышано то, что мы скажем.

Пусть то, что открылось в умершем к умножению ужаса, послужит живым к возрастанию смирения; а то, что живой совершал над умершим (которого да помилует Бог!) к изумлению взиравших, пусть послужит и к подражанию добродетели.

Итак, мы увидели лежавшее на носилках бездыханное тело: лицо его, открытое по обычаю некоторых прелатов, почернело сильнее угля. Остальное тело было облачено в священническую альбу и казулу, но из-за чрезмерной опухлости едва вмещалось в них. Ибо еще недавно, пока оно было оживляемо духом, тело было столь тучным и раздутым, что едва могло дышать.

Теперь же, после того как прелат испустил дух, внутренняя гниль и огненный зной жаркого лета настолько раздули бездыханное тело, что зрящим оно казалось чудовищным. Однако то, что открывалось там глазам, еще можно было бы вынести, если бы ноздри не подвергались своему мучению. Остальные, которым по чину приходилось временами приближаться к носилкам, заслоняли ноздри дымом ладана или иными благовониями; в руках же держали нечто приятно пахнущее, чтобы почаще подносить к лицу.

Один лишь епископ, хотя не было человека с более чутким обонянием и более не терпевшего мерзкого смрада, не прибегал ни к чему из того, чем обычно стараются ослабить или отогнать зловонный дух. Он стоял возле лежащего и обходил его вокруг, как мать, лаская своего младенца, обходила бы его, лежащего не на погребальных носилках, а в колыбели.

После сего, когда Гугон возвратился в свое жилище, некоторые из его спутников, опасаясь, как бы от вдыхания зараженного воздуха не проникло что-либо вредное в его грудь, стали расспрашивать его об этом. Он же полагал, что они ошибаются и что ничего неприятного там не вдыхали, поскольку сам, обладая более тонким обонянием, нежели кто-либо из них, не ощутил в том месте никакого дурного запаха. Ибо благоухание Христово, которое для него воистину было запахом жизни в жизнь, делало так, что он совершенно не ощущал смрада смерти (ср. 2 Кор. 2:15–16).

На следующий день, когда Гугон прибыл ко двору, граф Лестерский выступил против него с тяжким притязанием, пытаясь отнять у него превосходное владение, прилегавшее к городу. Друзья и советники епископа убеждали его заключить с противником мирное соглашение, указывая на многое, чего следовало весьма опасаться в его деле, хотя оно и было вполне правым. Но Гугон, крайне негодуя на упорство и дерзость графа, с великою уверенностью сказал всем своим советникам: «Знайте твердо: пока я жив, он ни за что не добьется исполнения своего злого намерения. Пусть оставит себе, к умножению осуждения своего и своих людей, грамоты, некогда насильно исторгнутые во время войны. А мы, с помощью нашей Владычицы, пока живы, сохраним в целости и без всякого ущерба Ее достояние, вверенное нашей защите». Многим благоразумным людям эти слова показались тогда несколько опрометчивыми, ведь притязание необузданного противника имело видимость справедливости, а благосклонность и короля, и почти всего двора, как полагали, была на стороне графа. Однако слово Гугона, всецело возложившего свое упование на Господа, одержало верх (ср. Пс. 54:23).

Удивляло многих в нем и другое. По весьма распространенному обычаю светского суда, где разбирались эти тяжбы, можно было через посредника оправдывать свое отсутствие невозможностью явиться на суд; но Гугон никогда не хотел прибегать к сему средству, сколь бы велика ни была опасность, грозившая ему из-за недобросовестности противной стороны, дабы не навлечь на себя даже видимости лжи.

После кончины Гугона граф и в самом деле получил владение, которого добивался, но тотчас был поражен проказою, вскоре лишился здоровья, а немного спустя и жизни, умерев бездетным.

Незадолго до его смерти многие старались возвести его брата, епископа Сент-Эндрюсского в Шотландии, на кафедру человека Божия, уже прежде отошедшего ко Господу. И вот однажды ночью некой знатной и благочестивой даме во сне привиделось, будто упомянутый слуга Божий, когда названный архиерей, воспламененный честолюбием, пытался взойти на его престол, сильно ударил его пастырским жезлом в грудь, так что тот от удара навзничь рухнул на землю. Когда утром она рассказала своим домашним сей сон, внезапно явились люди и открыто возвестили о смерти того человека, приведя слышавших в немалое изумление.

Итак, столь жалкий и столь внезапный конец людей, еще недавно столь знатных и процветавших среди благ мира сего, разве не показывает всем, кто знает об этом, насколько пагубно попирать права Церкви и несправедливо притеснять слуг Господних?

Но, кратко вставив сие отступление ради пользы читателей, далее наше перо продолжит повествование, уже не прерывая его последовательности.

ГЛАВА III Об откровении, явленном некоему клирику, который увидел в руках епископа гостию Спасительного таинства в образе Младенца.

Однажды епископ находился в своем поместье, именуемом Багдена. Туда пришли несколько монахов и принесли ему для освящения священнические облачения и весьма красивый потир. В это время Гугон как раз возвратился в церковь с погребения одного из слуг Лаврентия, архидиакона Бедфордского, и собирался совершить мессу.

Была суббота, а по субботам, если ничто ему не препятствовало, он обычно совершал в честь блаженной Марии, Богородицы, как дневной, так и ночной оффиций. В тот же день к нему со всех сторон съехалось немало клириков, весьма богатых церковными доходами. Когда все они уже находились в церкви, епископ держал в руках упомянутый выше потир, раскутанный и приготовленный к освящению.

Увидев, сколь примечателен он своим материалом, величиной и искусною работой, Гугон перенес его от алтаря в хор и показал собравшимся клирикам. Он хвалил благоговейное усердие иноков в том, что касалось почитания божественного таинства и священных сосудов, а самим клирикам, напротив, ставил в укор, что они, располагая богатыми церковными доходами, не заботятся как следует о своих церквах, не снабжая их ни книгами, ни сосудами, ни прочими необходимыми вещами, но скорее обирают храмы Христовы, и без того нуждающиеся во всем этом, нежели украшают их. После сего Гугон подошел к алтарю и с величайшим благоговением начал служить мессу.

Когда все предшествующее было совершено по чину и он дошел до того места, где принято благословлять вознесенную ввысь гостию, которой вскоре предстояло таинственным освящением претвориться в истинное Тело Христово, небесное милосердие благоволило открыть очи одному из клириков. И тот увидел Христа в образе малого Младенца, Которого пречистые персты святого епископа с величайшим благоговением держали в руках. Младенец сей казался совсем мал, но некое божественное блистание и белизна являли его прекраснее превыше всякой человеческой меры.

Клирик, видевший сие, воспламенился дивным благоговением (что неудивительно) и был глубоко сокрушен. Все время от первого возношения до того мгновения, когда он увидел, как гостия вновь возносится, уже перед преломлением и причащением после разделения ее на три части, он непрестанно плакал. И при сем втором возношении вновь увидел он, в том же образе, что и прежде, рожденного от Девы Сына Всевышнего, приносящего Самого Себя за спасение человеческое.

После сего, когда все, что надлежало совершить в церкви, было уже окончено, клирик, видевший сие, подошел к истинному иерею Господню и тихо сказал ему: «Владыко отче, мне есть что рассказать вам; если угодно вашей святости стоит выслушать меня внимательно». Сказав сие пред ним, преклонив колени, он остался ожидать ответа. Человек Господень отвел его в сторону от толпы, сел вместе с ним близ алтаря и кротко велел рассказать все, что тот хотел поведать.

Тогда клирик сказал: «На другой день после праздника Всех Святых, который отмечался на этой неделе, я пел Псалтирь в одной церкви за души усопших верных, как это принято при торжественном их поминовении в тот день. И вдруг услышал голос, который совершенно отчетливо сказал мне:

“Встань, сын, и поспеши к епископу Линкольнскому. Скажи ему от имени Бога, чтобы он усерднее увещевал архиепископа Кентерберийского и чтобы они вместе с большею, чем обычно, бдительностью позаботились об исправлении состояния клира и церквей. Ибо Божественное величество тяжко оскорбляется тем, что непрестанно творят настоятели церквей и их служители. Ибо священники и лица иных степеней, оскверненные всевозможными пороками, особенно же нечистотою распутства, недостойно приступают к божественным таинствам и тем наносят им оскорбление; неблагоговейно принимая их и обращаясь с ними, они не боятся, насколько это от них зависит, осквернять святыню.

Сами же церкви повсюду отдают в управление людям недостойным и ненавистным Богу за их развращенную жизнь. Те, в свою очередь, нередко передают их другим, словно мирские имения, в аренду – то, что некоторые называют эмфитевсисом1; и, подобно дешевым лавкам, церкви ради постыдной наживы сдаются за ежегодную плату для извлечения дохода.

О попечении о душах, о поддержке нуждающихся из церковных доходов у них нет и речи; все их неутолимое желание обращено лишь к тому, чтобы набивать кошели, которые либо опустошает роскошь, либо алчность запирает так, что касается их одна лишь ржавчина (ср. Мф. 6:19).

Сии и подобные пороки начальствующих, заразительно передаваясь тем, кем они управляют, господствуют в сердцах почти всех – и малых, и великих.

Оттого великий гнев Божий грозит и народу, и всем вообще обитателям сей земли. За сие вскоре постигнет погибель сей несчастный народ, если скорое исправление не предупредит уже нависшего бича небесного возмездия”.

Сказав сие, голос, который я слышал, умолк. Еще прежде того, как услышать его, я дочитал Псалтирь до сто первого псалма, преклонил колени пред алтарем святой Богородицы и рьяно обратился к молитве. Ибо внезапно вспомнился мне мой отец, несколько лет назад умерший в земле Иерусалимской, куда он отправился из благочестивого усердия. И столь сильное сокрушение вдруг охватило меня, что я совершенно оставил псалмопение, умолк и, пока из глаз моих потоками лились слезы, уже без слов, одним сердечным устремлением, изливал молитвы Господу.

Итак, услышав этот голос, который, казалось, исходил от соседнего алтаря, я тотчас утратил прежнее сокрушение: его вытеснил некий ужас, смешанный с изумлением. Пораженный, я дивился, кто же говорил эти слова и к кому они были обращены, ибо знал, что поблизости от этого места, кроме меня, никого не было.

После долгих и тревожных размышлений, так и не сумев понять, кому принадлежал голос, я осенил себя крестным знамением и с еще большим, чем прежде, усердием вновь обратился к прерванной молитве. И тотчас я вновь услышал тот же голос, тем же тоном и теми же словами повторивший сказанное прежде. Тогда, не видя ни того, кто говорил, ни того, к кому была обращена речь, я решил покинуть это место. Я подумал, что здесь совершается некое более священное таинство теми, в чьи тайны я недостоин проникать.

Итак, поклонившись Господу, я осенил чело крестным знамением и удалился.

Когда я подошел к дверям церкви, мне встретилась некая весьма благочестивая дева, которая день и ночь служила Господу в постах и молитвах, терпя холод и наготу, и лишь изредка покидала церковь, а ее пределы – почти никогда.

Когда раздавались те слова, она молилась, как обычно, в отдаленном углу церкви. Припав к моим коленям, она стала настойчиво просить, чтобы я, если возможно, поведал ей хоть что-нибудь из того, что, как она говорила, было сказано мне внутри церкви. Но я все еще не знал, к кому были обращены услышанные мною слова, и потому, напротив, счел, что скорее мне следует просить ее, дабы она, как более достойная, нежели я, слышать и знать сокровенные тайны, благоволила открыть мне то, чего сам я вовсе не уразумел в словах голоса, который, как она утверждала, нисходил с небес. Она на то: “Я твердо знаю, что Господь дважды обращался к тебе и что-то тебе повелевал. Самих слов я как следует не разобрала, но совершенно точно поняла, что обращены они были к тебе”. Тогда я сказал: “Молись, возлюбленная во Христе сестра, дабы Господь благоволил исполнить на нас Свою благую волю. Что же до того, о чем ты сейчас говоришь, я сам никакой уверенности в этом не получил”. Сказав сие, я вышел из церкви, а она вновь удалилась в привычное место своего молитвенного уединения.

Затем я вернулся в свою комнату и до самого вечера провел там день в молитве, постясь. Наконец я лег на постель, но дух мой все еще колыхали разнообразные волны мыслей обо всем рассказанном выше. И вдруг я снова услышал тот же голос: в третий раз он повторил, что говорил прежде дважды, но теперь начал со слов, ясно давших мне понять, что обращается именно ко мне. Он сказал: “Тебе говорю, сын, который ныне здесь покоишься: поспеши как можно скорее к досточтимому мужу, епископу Линкольнскому, и не медли возвестить ему от имени Бога Всемогущего все то, что Я уже дважды повелел тебе в церкви”. Я тотчас ответил ему: “Но как муж, облеченный столь великой властью, поверит моим словам? Ведь я и годами молод, и разумом слаб, и едва сумею что-либо ему сказать”. Тогда голос ответил: “Он несомненно поверит тебе, когда в знак истинности твоих слов ты расскажешь ему, что увидишь пред ним над алтарем в первый же день, когда придешь к нему и увидишь его служащим мессу. Посему не медли повиноваться моим словам, но с благоговением исполни то, что я тебе повелеваю”. После сих слов голос умолк.

Весьма воодушевленный исполнить повеленное, я немного поспал, затем поднялся еще ночью и, ничего не сказав своим спутникам, пешком отправился искать вас. Сюда я пришел незадолго до интроита мессы. С благоговением наблюдал, как ваша святость совершала божественную службу, и особенно внимательно смотрел на трапезу Господню пред вами. И тогда я ясно увидел в ваших руках, хотя очи мои того и недостойны, Тело Господа нашего Иисуса Христа в образе малого Младенца, дважды вознесенное вами над чашею. А что вы и сами видели то же несравненно яснее, в том не приходится сомневаться: ведь вы созерцали это и дольше, и ближе, и куда более достойно».

Все сие клирик рассказывал со слезами, текущими по щекам. Человек Господень также обильно плакал, слушая его. Некоторое время они вместе плакали и долго беседовали об услышанном. Тогда епископ священными своими перстами отер слезы с глаз и щек сперва своих, затем клирика и поцеловал его.

Клирику было около двадцати пяти лет. Гугон повелел ему благоговейно хранить все сие в тайне. Затем он стал усердно убеждать его без промедления принять иноческое облачение и всецело посвятить себя служению Господу житием иноческим. Ибо, говорил он, тому, кто видел и слышал подобное, уже не подобает блуждать среди суеты мира. Клирик тотчас ответил, что с великою охотой последует его наставлению. После сего епископ вошел в зал, чтобы наконец приступить к трапезе. Окруженный множеством сотрапезников, он весело и радостно сел за стол и велел тому самому клирику расположиться неподалеку от себя. На следующий день Гугон отпустил его с благословением и направил к одному знакомому монаху. Вскоре тот стал монахом и вел весьма благочестивую жизнь.

Мы достоверно убедились и в том, что впоследствии ему были открыты многие тайны духовных видений. Немало из них было давно записано по повелению святого предстоятеля и, как известно, широко распространилось. И то, что мы только что рассказали, мы не раз слышали из его собственных уст.

От него же самого мы узнали, что среди прочего ему было открыто и следующее: святой город Иерусалим, в наши времена захваченный сарацинами, еще при нашей жизни всемогущее милосердие Искупителя нашего чудесным образом избавит от их власти2. И мы тем более, по милости того же Господа нашего, уповаем на исполнение сего, что уже видим исполнившимся многое из того, что, как мы узнали, прежде было подобным же образом показано ему как событие будущего.

Но пока довольно об этом.

______

1 Долгосрочное наследственное пользование недвижимостью за установленный ежегодный платеж. Здесь автор употребляет термин несколько расширительно, осуждая передачу церковных бенефициев как доходного имущества

2 Примерно через пятнадцать лет после написания жития, император Фридрих II в результате договора с султаном аль-Камилем получил Иерусалим обратно под христианский контроль. Город был передан без штурма; Фридрих вступил в Иерусалим 17 марта 1229 г.. Возвращение Иерусалима произошло почти невероятным для крестовых походов способом – не военной победой, а дипломатическим соглашением.

ГЛАВА IV О другом весьма поразительном чуде, связанном с тем же таинством и случившемся во Франции. И о достопамятном суждении, высказанном по этому поводу нашим Гугоном.

Ведя речь о животворящем таинстве Пресвятой Евхаристии, уместно рассказать еще об одном событии, которое, как известно многим, произошло во Франции. Хотя мы и почитаем его вполне достойным того, чтобы о нем узнали все верные, мы все же вовсе не включили бы его в настоящее повествование, если бы к сему не побуждало нас замечательное суждение, высказанное о самом этом событии тем, кто служит предметом и причиной всего, что помещено на сих страницах.

Итак, однажды Гугон выехал из Парижа, направляясь в Труа, и первую остановку сделал в некоем селении, называемом Жуи. А где бы он ни останавливался на постой, у него был обычай приглашать к своей трапезе местного священника вместе со служителями его церкви. При этом Гугон часто с добродушною веселостью говорил своему стольнику словами, некогда обращенными Господом к еврейскому народу: «Не оставляй левитов, которые во вратах города твоего» (ср. Втор. 14:27). Но священник того места, как обычно приглашенный слугами к трапезе епископа, наотрез отказался прийти. Пришел он также затем, чтобы поведать епископу о весьма удивительном событии, которое некогда приключилось с ним в связи с достопоклоняемым таинством Тела Господня, и пригласить Гугона собственными глазами увидеть то, что до сих пор оставалось на виду в его церкви. Священник сей был уже преклонных лет и имел весьма почтенный вид. Все тело его было до крайности истощено – не столько возрастом, сколько, как говорили, суровым воздержанием, а кости облегала совершенно иссохшая кожа. Однако, приветствовав епископа, он от смущения не решился сам рассказать ему то, ради чего пришел, и потому подробно изложил все некоторым из своих спутников следующим образом.

«Когда я был молод, – сказал он, – и взошел на степень священства, хотя ни годами, ни нравами еще не был достоин столь высокого сана, случилось по козням древнего врага, что я впал в некий смертный грех. Не очистившись от его скверны ни покаянием, ни омовением исповеди, я оставался оскверненным и сердцем, и телом, слепым умом и немощным в вере и, страшно сказать, бесстыдно и дерзновенно продолжал приступать к служению святого алтаря.

Однажды, совершая священные таинства мессы, я во время самого освящения спасительной гостии безмолвно размышлял о тяжести своего греха. И среди прочих помыслов, теснившихся в омраченном сердце, во мне возникла такая мысль: “Неужели мною, сквернейшим грешником, здесь истинно совершаются, моими руками принимаются и мною вкушаются Тело и Кровь Того, Кто именуется сиянием вечного света и незапятнанным зеркалом?” (Вульг. Прем. 7:26).

Пока я предавался сим и другим, не менее безумным, помыслам, настало время по установленному обычаю преломить Пресвятую гостию на три части. Но едва я преломил ее посредине, как из места преломления тотчас потекла свежая кровь. Средняя часть гостии, которую я держал в руке, внезапно приняла вид плоти и окрасилась кровавою краснотою.

Увидев сие, я весь оцепенел от страха и, почти лишившись чувств и утратив способность рассуждать, выпустил в священную чашу все Святые Дары, которые держал в руках.

Тогда там явилось чудо, достойное изумления во все века и видимое доныне: вино обратилось в кровь, а средняя часть хлеба – в плоть. Так под двумя видами совершенно явно предстали вместе и сама реальность таинства, и его зримая форма: означающее и означаемое.

Увидев, что сии виды остаются неизменными, я не дерзнул более к ним прикасаться: покрыл чашу дискосом, дискос – священным покровом и завершил чин мессы.Затем, отпустив народ, я поставил чашу вместе со святынями, которые и поныне в ней пребывают, в подобающем месте возле алтаря, чтобы хранить ее с должным благоговением.

После сего я отправился к Верховному понтифику. Сперва исповедал ему свою вину, а затем по порядку рассказал обо всем случившемся. Он назначил мне подобающее удовлетворение, и я получил от него отпущение.

Чтобы собственными глазами увидеть сии дивные дела Божии, сюда отовсюду, из многих окрестных мест, стекаются верные и с величайшим благоговением прославляют Господа, Который один творит чудеса (Вульг. Пс. 71:18).

Обо всем этом я желаю через вас поведать святому епископу, дабы и мне удостоиться пред Господом помощи его молитв, и ему самому вместе со спутниками, увидев сие, еще более возрадоваться в Господе».

Итак, услышавшие рассказ священника передали все епископу и ожидали, что тот сейчас же, с пламенным благоговением, поспешит увидеть чудо собственными глазами.

Но Гугон, едва выслушав их, ответил: «Что ж, во имя Господне, пусть остаются у них эти знамения их неверия. Что нам до них? Неужели нам дивиться отдельным зримым образам сего божественного дара, когда мы ежедневно вернейшим взором духа созерцаем все небесное жертвоприношение целиком и во всей его полноте? Пусть телесными очами смотрит на малые части его тот, кто внутренним взором веры не созерцает целого».

Сказав сие, Гугон благословил священника, препоручившего себя его молитвам, и отпустил его. Своих же спутников он укорил за любопытство и не только укрепил их в твердости веры, но и предельно ясно разъяснил, что верным надлежит с большею уверенностью держаться того, чему учит вера, нежели того, что открывает сей зримый свет. Так он отвратил их от намерения удовлетворить любопытство зрелищем чуда и наставил сердца слушавших устремлять к сим истинным и животворящим духовным яствам и благоговейный взор, и любовное объятие.

Из всего сказанного выше, равно как и из других слов Гугона, мы твердо убеждены, что ему не однажды только, как уже было показано, но и неоднократно даровалось, когда открывалось лицо внутреннего человека, неким сокровенным зрением созерцать в сем таинстве то, что для нас остается невидимым и что всем нам надлежит принимать чистейшею верою.

ГЛАВА V О неприязни архиепископа к епископу за частые увещания, с которыми тот к нему обращался. О заботе епископа об исправлении нравов клириков своей епархии. О его осмотрительности при раздаче пребенд. О том, как на Оксфордском соборе он воспротивился неправомерному требованию короля. О гневе, который после сего король Ричард обратил против него и епископа Солсберийского. И о том, как король предложил Гугону поцелуй – сперва неохотно, а затем уже по собственной воле.

Но после полученного свыше увещания человек Божий стал чаще и настойчивее прежнего убеждать своего митрополита хотя бы на время оставить светские заботы, которыми тот был поглощен без передышки, и усерднее предаваться архиерейскому служению, нежели управлению государственными делами. Тем самым он возбудил в нем тяжкую неприязнь к себе.

Клириков и священников, подчиненных его власти, Гугон всеми силами – и сам, и через своих официалов – возвращал на путь более праведной жизни и к благочинию, подобающему духовенству.

Не упуская ничего из отеческого попечения, он возливал вино и елей на немощные нравы вверенных ему (ср. Лк. 10:34), дабы тех, кого не могла исцелить кротость милосердия, обуздывала строгость взыскания.

Но сколько трудов положил он на исправление своих подчиненных и сколь многого достиг, соединяя эти два средства церковного управления, мы не в силах изложить с подобающей полнотой: едва ли и искуснейшему перу хватило бы многих пространных томов, чтобы поведать обо всем этом.

Также и церкви своей епархии Гугон старался, насколько было в его силах, во всем привести в должный порядок. К управлению ими он усердно допускал мужей, достойных одобрения и по учености, и по жизни; тех же, кому недоставало и того и другого, по мере сил не допускал к церковным должностям.

Насколько велика была его ревность в этом деле, лучше всего видно из слов, которыми он весьма часто признавался о себе: «Дивлюсь, – молвил он, – что некоторые, как рассказывают, радуются, когда освобождаются пребенды или церкви, и они могут по своему усмотрению передать их новым обладателям. Ибо скажу о себе по правде: ничто в сей жизни не тревожило меня так, как забота о том, чтобы избрать и распознать достойных людей, которым можно было бы должным образом вверить освободившиеся пребенды или достоинства нашей церкви. И ничто земное не причиняло мне такой скорби, как случаи, когда я, нередко поверив рекомендациям многих, давал церковные бенефиции тем, кого напрасно почитал ревностными в соблюдении канонической дисциплины, а впоследствии порочность их нравов показывала, что, обогатившись благами Церкви, они оказались нерадивы». И он не без скорби сетовал, что именно так некоторые вводили его в заблуждение.

Дабы впредь тщательнее остерегаться подобных ошибок, Гугон, как мы знаем, особо поручил одному из своих ближайших людей, чьей искренности вполне доверял, если тот хотя бы смутно заметит или услышит что-либо недоброе о человеке, которого епископ намеревался наделить бенефицием в своей церкви, пусть ни в коем случае не скрывает этого от него.

Не потому, что Гугон готов был верить всякому неопределенному слуху, но затем, чтобы порою и сомнительные сведения приводили к установлению истины, а благосклонность, возникшую даже под влиянием ненадежных похвал, можно было до времени сдержать. Тогда, тщательно выяснив правду об услышанном, он мог с непредвзятым суждением исполнить то, что указывал разум. Многим же мужам, которых он почитал богобоязненными и рассудительными, Гугон поручал сообщать ему о тщательно испытанных людях, достойных по своим нравам и учености, дабы, когда представится возможность, принимать их в лоно своей церкви.

Но горе злосчастью человеческой немощи и неведения! Многие даже из этих людей по причине родства, иных уз или дружеской близости старались рекомендовать ему скорее тех, кто заслуживал порицания. И порою Гугон доверял им, хотя тем самым они поступали вероломно не только против него, но и против Самого Бога.

Гугон знал и со скорбью признавал, что некоторые не раз таким образом вводили его в заблуждение, а впредь с великим отвращением гнушался порочностью сих вероломных людей, злоупотребивших Божиим долготерпением и его собственною чистейшею простотою, и, насколько было возможно, удалял их от своих советов. Но пока он трудился над сим и с еще большим усердием заботился о прибыли Господней, приобретая Ему верные души, не прекращались ядовитые козни древнего змия (ср. Откр. 12:9) против него.

Дабы, однако, не утомить читателя пространным повествованием обо всем случившемся в точной последовательности, мы опустим многое и вкратце изложим лишь те события, которые сочли наиболее уместными для настоящего сочиненьица.

Итак, за год и почти четыре месяца до своей смерти король Англии Ричард воспылал против Гугона тяжким гневом по следующей причине.

Сам король в это время находился за морем и ожесточенно воевал с королем Франции Филиппом. Тогда Губерт, архиепископ Кентерберийский, созвал в Оксфорд на общее совещание вельмож всей Англии.

Архиепископ, управлявший государственными делами от имени короля, изложил собравшимся его нужды: тот, уступая противнику и в средствах, и в военных силах, вел борьбу с могущественнейшим королем, который всеми силами стремился лишить его владений и погубить.

Наконец архиепископ предложил собравшимся сообща решить, какую помощь они могут оказать своему государю, находившемуся в столь трудном положении.

Однако те, кто полагал, что королевской воле надлежит повиноваться во всем, уже заранее постановили: бароны Англии, к числу которых относились и епископы, должны предоставить королю триста рыцарей и целый год содержать их за свой счет, пока те будут непрерывно служить ему в войне за морем.

Когда же на собрании спросили согласия епископа Линкольнского, Гугон некоторое время молча размышлял. До него и примас Кентерберийский, и Ричард, епископ Лондонский, имевший среди епископов почетное положение декана, уже объявили, что всецело предоставят на нужды короля и себя самих, и своих людей, и свое имущество. Тогда Гугон быстро ответил:

«Вы знаете, о благоразумные и благородные мужи, ныне здесь собравшиеся, что я пришелец в сих краях и что к епископскому служению был призван от простоты отшельнического жития.

Итак, когда церковь моей Владычицы, святой Марии Богородицы, некогда была вверена моему неопытному руководству, я старательно изучил ее обычаи и права, равно как обязанности и лежащие на ней тяготы; и вот уже почти тринадцать лет, сохраняя первые и исполняя последние, я не отступал от прямых стезей своих предшественников.

Я твердо знаю, что Линкольнская церковь обязана нести военную службу королю, но лишь в сей земле; за пределами же Англии она ничего подобного не должна. Посему почитаю для себя благоразумнее возвратиться на родину и, как прежде, поселиться в пустыни, нежели оставаться здесь епископом и, утратив древние свободы вверенной мне церкви, подчинить ее небывалым повинностям».

Архиепископ весьма недовольно принял ответ Гугона. Несколько понизив голос, с дрожащими от негодования губами, он спросил Герберта, епископа Солсберийского, что тот думает о помощи, которую надлежит оказать королю. Тот кратко ответил: «Мне кажется, что без тяжкого ущерба для моей церкви я не могу ни сказать, ни сделать ничего иного, кроме того, что, как я только что услышал из ответа владыки Линкольнского, и надлежит сделать».

Архиепископ пришел от сего в крайнее негодование. Сперва он излил на епископа Линкольнского самые горькие слова, а затем, распустив собрание, донес королю, что именно из-за Гугона королевское задание осталось неисполненным. Когда король во второй и в третий раз получил от посланцев архиепископа это известие, он воспылал великим гневом и яростью и повелел немедленно конфисковать все имущество епископа. То же самое он приказал сделать и с имуществом епископа Солсберийского, поскольку тот своим согласием поддержал решение епископа Линкольнского.

Короче говоря, епископ Солсберийский тотчас подвергся опале и конфискации. Явившись к королю и претерпев обиды, убытки, притеснения и множество оскорблений, он лишь ценой огромной суммы сумел наконец выкупить мир с королем и вернуть свои владения.

Но на имущество и владения епископа Линкольнского никто не дерзнул наложить руку: боялись навлечь на себя его негодование, а его анафемы страшились не меньше смертной казни.

Так прошло почти все время от праздника святого Николая до сентябрьских календ: король вновь и вновь приказывал подвергнуть епископа опале и конфискации, но королевские исполнители ни за что не решались исполнить приказ.

Наконец Гугон, особенно тронутый просьбами тех, кого королевские указы вынуждали обратить его имущество в казну, переправился через море к королю. Не прибегая ни к чьему посредничеству, он сам уверенно явился к нему.

Короля Гугон застал в часовне нового замка Рош-д’Андели, где тот слушал торжественную мессу в день святого Августина, выдающегося учителя Церкви. Епископ тотчас приветствовал его. Король стоял у входа на королевском возвышении, а возле его ног находились два епископа , Даремский и Илийский. Но когда Гугон приветствовал короля, тот не ответил ни слова. Некоторое время он мрачно смотрел на епископа, а затем отвернул от него лицо. Тогда Гугон молвил: «Дай мне поцелуй, государь король». Король еще решительнее отвел от него взгляд и повернул голову в сторону, окончательно отвернувшись от него. Тогда Гугон крепко схватил его за одежду у груди и хорошенько встряхнул, вновь повторив: «Ты должен дать мне поцелуй, ибо я издалека пришел к тебе». Король ответил: «Нет, ты не заслужил того, чтобы я тебя целовал». Но Гугон еще сильнее встряхнул его за плащ, который крепко держал рукою, и уверенно молвил: «Нет, заслужил», – а затем прибавил: «Поцелуй меня». Тогда король, изумленный его дерзновенною твердостью, слегка улыбнулся и поцеловал его.

При сем присутствовали два архиепископа и пять епископов, стоявших между королевским престолом и ступенями алтаря. Епископы, стоявшие неподалеку от короля, желая принять к себе Гугона, который уже так явно восторжествовал над королем, освободили ему место среди себя. Но Гугон прошел прямо мимо них, остановился у края алтаря и, упорно не поднимая глаз от земли, все свое внимание обратил лишь на совершавшееся богослужение. Король же тем временем с явным любопытством почти не сводил с него глаз.

И вот после троекратного призывания Агнца, Который берет грехи мира, священник преподал поцелуй мира одному из архиепископов, которому по обычаю надлежало передать его королю. Но король сам вышел ему навстречу до ступеней и, приняв от него знак мира, дарованного через жертву небесного Агнца, со смиренным благоговением передал его епископу Линкольнскому поцелуем. Так преславный государь предпочел оказать святому епископу ту честь, которую архиепископ готовился оказать ему самому.

Король с готовностью подошел к Гугону и оказал ему эту честь, хотя тот ничего подобного не ожидал и всецело был погружен в молитву ко Господу. Так, по устроению Самого Господа, исполнилось Его слово: «Прославляющих Меня прославлю» (Вульг. 1 Цар. 2:30).

ГЛАВА VI О том, как Гугон, одолев короля доводами и умиротворив его, обличил его за проступки. О великой чести, которую король оказал ему в тот самый день по его прибытии. И о том, какую честь вскоре после сего Господь воздал королю.

С какою настойчивостью Гугон всегда искал славы Господней и в радости, и в скорби, и в благополучии, и в бедствиях, свидетельствует все течение его жизни; но то, что он совершил в тот самый день, явило сие яснее света.

После многочисленных угроз и горьких притеснений, которыми ему долго грозили, король внезапно удостоил его необычайной чести. Но твердость сердца Гугона ни на мгновение не поддалась ни одному из этих двух искушений. Совершенно пренебрегши славою человеческого благоволения, он неуклонно исполнил то, что своим проницательным умом признал служащим славе Божией.

Когда завершилось упомянутое выше служение святого алтаря, Гугон подошел к королю. О незаслуженном гневе, который тот питал против него, он сказал немного, но веско и яснейшими доводами показал, что никогда и ни в чем перед ним не провинился. Король не нашел, что возразить, и возложил вину за возникшую вражду на архиепископа Кентерберийского, который не раз писал ему о Гугоне недоброе. Епископ же без труда убедительными доводами доказал, что все сии обвинения были ложны, и молвил: «В том, что не грозило чести Божией, а также спасению моей и твоей души, я никогда ни в чем, даже самом малом, не противился твоим правам (utilitatibus)».

Так, когда королевский гнев утих, Гугон был почтен королевскими дарами, а для ночлега король отправил его в замок, называемый Портом Радости, который сам недавно выстроил на расположенном неподалеку острове. Король просил Гугона и на следующий день вновь прийти к нему, дабы после еще одной беседы тот возвратился домой, пользуясь его милостью и благоволением. Гугон с радостью согласился и обещал вернуться на следующий день. Но, по-пастырски заботясь о спасении души короля, Гугон взял его за руку, поднял с места и отвел в сторону, поближе к алтарю. Там он предложил ему сесть и, сам сев рядом, заговорил с ним наедине:

«Государь король, ты наш прихожанин, и потому по долгу пастырского попечения нам предстоит отвечать на страшном суде Господнем за твою душу, которую Владыка всего сущего искупил Своею кровью.

Посему хочу, чтобы ты сказал мне, в каком состоянии ныне находится твоя душа, дабы я мог, дав совет, оказать ей помощь, насколько будет содействовать небесное вдохновение. Ведь уже прошел целый год с тех пор, как я прежде говорил с тобою об этом».

Когда король ответил, что совесть его почти во всем чиста и лишь ненависть к врагам тяготит его, ибо те несправедливо и зло враждуют против него, епископ молвил:

«Если ты во всем будешь угоден благодати Владыки всего, Он без труда сделает так, что враги твои либо примирятся с тобою, либо, побежденные, покорятся тебе. Но более всего тебе следует остерегаться, чтобы самому, чего да не будет, ни в чем не оказаться несправедливым к своему Создателю и не совершить никакой неправды против ближних. Ибо Писание говорит: “Когда Господу будут угодны пути человека, Он и врагов его обратит к миру” (Вульг. Притч. 16:7). И напротив, о других сказано: “Мир будет сражаться за Него против безумных” (Вульг. Прем. 5:21). И еще святой муж говорит о Господе: “Кто когда противился Ему и оставался в мире?” (Вульг. Иов. 9:4).

О тебе же, и говорю сие с печалью, уже повсюду идет молва, будто ты не хранишь верности брачного ложа собственной супруге и не соблюдаешь неприкосновенными права Церкви, особенно когда дело касается поставления или избрания ее предстоятелей.

Говорят также, а это воистину весьма тяжкий грех, что некоторых ты имеешь обыкновение возводить к управлению душами за деньги либо по личному расположению. Если сие действительно так, то мира от Господа тебе, без сомнения, ожидать нельзя».

Так Гугон, насколько позволяли обстоятельства, тщательно наставил и вразумил короля во всем этом. В одном тот совершенно оправдывался, в другом же усердно просил помощи его заступничества. Затем епископ отпустил его с благословением, а сам радостно удалился в жилище, предоставленное ему по королевскому распоряжению. Между тем король беседовал о Гугоне со своими приближенными и щедро восхвалял твердость его духа. «Поистине, – молвил он, – если бы и прочие епископы повсюду были такими, как сей, ни один король или князь не дерзнул бы поднять против них выю».

Тогда советники предложили королю отправить через Гугона в Англию письма с просьбой к вельможам страны оказать ему какую-либо помощь. Именно епископу они советовали поручить доставку этих писем, ибо не сомневались, что все примут их гораздо благосклоннее, если доставит их столь высокочтимый посланник. Некоторые надеялись также, что Гугон тем охотнее возьмется за это поручение, рассчитывая впредь еще более укрепить благоволение короля.

Но, как говорит мудрец: «Напрасно раскидывается сеть пред глазами пернатых» (Вульг. Притч. 1:17). Ибо через королевских приближенных Гугон тотчас узнал обо всем этом.

Когда клирики стали убеждать Гугона, что в столь простом деле можно без колебаний исполнить королевскую волю, он с великим негодованием отверг их совет, сказав: «Да не будет сего со мною! Это не подобает ни моему намерению, ни моему служению. Не мое дело разносить королевские письма; и уж тем более не мое – хотя бы в малейшей мере содействовать подобным поборам. Разве вы не понимаете, что сей могущественный человек всегда просит словно с обнаженным мечом? Власть, когда просит, тем самым уже принуждает. А сии англичане наши сперва заманивают людей ласковыми приветствиями, но затем жесточайшим принуждением заставляют давать не то, что те сами хотели бы дать, а то, чего требуют от них. Более того, нередко людей против воли заставляют исполнять то, что когда-то добровольно сделали либо они сами, либо их предшественники. Да не придется мне участвовать в делах, где ценою ущерба ближнему приобретается милость земного короля, а вслед за нею навлекается гнев Всемогущего Бога».

Итак, Гугон предупредил королевских советников, чтобы они позаботились впредь не поручать ему подобных дел, иначе, противясь решениям короля, он поневоле вновь лишится благоволения его. Когда король узнал об этом, то тотчас велел передать Гугону, чтобы тот с Божиим благословением возвращался к своей церкви и не утруждал себя утром приходом к нему, как было условлено, но вместо того с доброю волею непрестанно молился за него Господу. Так Гугон, во имя Господне избавившись от сетей придворных, вместе со всеми своими спутниками, возвышенно Господа славословя, с радостью возвратился домой.

Не следует, однако, обходить молчанием и то, что спутники Гугона, пришедшие вместе с ним к королю, как мы рассказали выше, сочли ниспосланным свыше для их утешения.

Когда епископ подошел к первым ступеням часовни, где король присутствовал на торжественной мессе, хор как раз пел прозу1 в честь блаженного Августина и громогласно начал стих: «Радуйся, преславный предстоятель Христов, прекраснейший цвет!»2 Сии слова, донесшиеся с возвышенного места и первыми встретившие спутников при входе в замок, одновременно изумили их и вселили уверенность в спутников Христова предстоятеля. И хотя относились они к другому святителю, спутники Гугона приняли их за доброе знамение, словно в этот самый час они были возглашены об их собственном предстоятеле. Радость от сего предзнаменования тотчас усилил другой стих, прозвучавший при их входе в часовню.

Когда они входили к королю, все находившиеся внутри епископы и клирики единым голосом громко возгласили: «О блаженный, о святой Августин, помоги сей дружине». Получив таким образом двойное утешение, спутники Гугона ободрились и стали оправляться от подавленности, вызванной великим страхом, возлагая надежду на помощь свыше. И страх сей казался им вовсе не беспричинным: ведь, по слову мудреца, «гнев царя – как рев льва…» (Притч. 19:12).

Страх спутников усиливал и недавний пример епископа Солсберийского, претерпевшего бесчисленные оскорбления и убытки, а также рассказ двух знатных мужей – графа Вильгельма по прозванию Маршал и графа Омальского.

За три дня до того они пришли к Гугону в Руане и рассказали ему, какими притеснениями обрушилась королевская ярость на владыку Солсберийского и сколь многим король угрожал самому епископу Линкольнскому. Затем они стали просить Гугона сообщить им, что, по его мнению, следовало передать королю о его деле ради его же пользы, дабы тем смягчить королевский гнев. И они клятвенно уверяли Гугона, что охотнее отдали бы все, чем располагают, чтобы выкупить для него мир, нежели допустили, чтобы королевская жестокость в порыве ярости обрушилась на него.

«И говорим мы сие, – продолжали они, – не только потому, что всем сердцем преданы вам, но и потому, что в таком случае немало опасаемся и за себя, и за государя нашего короля, и за всех его людей. Никто не может сомневаться, что небесное возмездие вскоре поразит его, если он, чего да не допустит Бог, дерзнет бесчестными обидами преследовать вашу святость. Тогда и мы, и друзья наши станем добычей и посмешищем для врагов, с которыми ведем войну».

На сии слова епископ тотчас ответил: «За ту безмерную благосклонность, которую вы питаете к нам, благодарю вас от всего сердца. Я прекрасно знаю, что в нынешних затруднениях государь наш король особенно нуждается в вас, и весьма ему сострадаю. Знаю также, что именно вам более, нежели кому-либо другому, он обязан воздать за службу, которую вы ему оказали.

Посему не хочу, чтобы вы заступались за меня перед тем, кто столь сильно на меня гневается. Если он ответит вам сурово, вы, чего доброго, станете менее усердно ему служить; если же ради меня удовлетворит вашу просьбу, то может счесть, будто уже оказал вам великую услугу, и окажется менее щедр, когда придет время воздать вам то, чего вы по праву заслужили.

Если хотите, скажите ему только одно: мы прибыли в сии края, чтобы навестить его. Если он желает увидеться с нами, пусть через кого-нибудь из своих людей сообщит, где нам надлежит встретиться».

После сих слов знатные мужи, изумленные благоразумием и великодушием Гугона и получив от его ответа преизрядное вразумление, отправились к своему государю и передали ему все услышанное.

Король и сам немало дивился словам епископа и, по Божию изволению, внезапно почти совершенно переменил свое отношение к нему. Он тотчас велел сообщить Гугону, чтобы тот на третий день встретился с ним в упомянутом выше замке.

Так все и произошло, как было рассказано выше.

Едва Гугон возвратился в Англию и еще не успел добраться до своей церкви, как король Ричард близ Жизора напал на короля Франции, пленил многих его вельмож, а самого Филиппа обратил в бегство. Тогда же граф Неверский упал в крепостной ров и погиб, захлебнувшись водою.

Вскоре король письмом подробно поведал епископу Линкольнскому о сей победе и смиренно просил его и далее молиться за него, как тот уже начал. Он перечислил также имена и число доблестных мужей, взятых им в плен, и между прочим написал, что сам король Филипп «вдоволь напился из крепостного рва», ибо во время стремительного бегства свалился туда, но его люди быстро вытащили его, и он избежал гибели.

Многие из приближенных Ричарда утверждали, что сия честь и победа были дарованы ему свыше заслугами святого предстоятеля, которого сам король, оставив прежнюю вражду, решил отныне с особым усердием почитать как своего владыку.

_______

1 Здесь литургическая секвенция, исполнявшаяся в честь св. Августина, а не «проза» в современном литературном смысле.

2 Aue inclite presul Christi, flos pulcherrime… – антифон секвенции, исполняемой в Англии и Франции того времени в честь некоторых исповедников и мучеников.

ГЛАВА VII О заговоре, устроенном некоторыми против епископа и его клира. О несправедливых письмах архиепископа, которые епископ отверг вместе с их подателем. И о королевских исполнителях, страшившихся по приказу короля вторгнуться в его владения.

Между тем зависть древнего змия, сокрушенная собственным поражением, иссыхала, а коварные замыслы завистников верного слуги Божия, посрамленные его славою, покрылись стыдом. Скорбя о том, что прежние козни потерпели поражение, сия злоба все же не перестала строить новые, вновь надеясь победить, – лишь для того, чтобы вместе со своим виновником, диаволом, потерпеть еще более безнадежное поражение.

Не дерзая уже прямо и явно расставлять сети против столь высокой святости, она теперь пыталась повредить Гугону через тех, кто соединен с ним как члены единого тела, и прокладывала к нему новые, изощренные подкопы коварства.

Итак, измыслив, как ему казалось, неотразимую по своей хитроумности уловку, сия злоба внушила королю, что среди каноников Линкольнской церкви немало таких, кто, располагая огромными доходами и обладая изрядными запасами золота и серебра, мог бы без особого ущерба вынуть из своих сундуков немалые суммы.

«Таким способом, – поведали они, – деньги будет нетрудно из них вытянуть. Пусть государь наш король напишет архиепископу Кентерберийскому, чтобы тот поспешил избрать из лона Линкольнской церкви двенадцать мужей, отличающихся благоразумием и рассудительностью, к тому же красноречивых, которых сочтет пригодными к вашей службе, и отправил их к вам. Снабженные всем необходимым, они смогут за собственный счет с подобающим усердием вести ваши дела при Римской курии, в Германии и Испании, равно как и в иных местах, куда вы пожелаете их послать».

Впрочем, не будем вдаваться в подробности. Наконец к Гугону прибыл посланник архиепископа и от его имени передал двенадцать запечатанных архиепископскою печатью писем, предназначенных для двенадцати виднейших особ Линкольнской церкви. Он принес и особое письмо самому епископу, где содержание этих двенадцати писем излагалось согласно приведенному выше образцу. В конце же архиепископ, ссылаясь одновременно на королевскую и собственную власть, повелевал Гугону разослать письма адресатам и направить их к нему, уже готовыми, согласно королевскому распоряжению, как можно скорее отправиться к самому королю.

Узнав обо всем этом, особенно встревожились те, кто оказался тогда при епископе и услышал, что именно их призывают к столь ненавистному поручению. Епископ же ничего не ответил на услышанное, а поскольку настало время трапезы, он подошел к уже приготовленному столу.

Во время трапезы клирики вполголоса переговаривались между собой. Они опасались, как бы епископ не ответил посланнику слишком сурово: в столь опасном деле, по их мнению, нужна была не архиерейская строгость, а скорее смиренная кротость. Сперва следовало попытаться умилостивить владыку Кентерберийского почтительною и мягкою просьбой, ибо, пожелай он, легко мог бы изменить весь этот замысел к лучшему.

Пока они переговаривались об этом между собой, муж крепкого духа быстро заметил, как страх лишает их уверенности. Посему не стал ни у кого из них спрашивать совета, как составить ответ, но, едва поднявшись из-за стола, тотчас обратился к прибывшему посланнику с такими словами.

«Сие нечто странное, – молвил он, – и доселе нигде не слыханное: и то, что владыка наш предписывает нам королевскою властью, и то, чего требует от нас по собственной воле. Но пусть знает: я никогда не был и не буду разносчиком его писем и никогда не обязывал наших клириков служить королю, как не стану делать сего и впредь.

Я часто запрещал даже чужим клирикам, имевшим бенефиции в нашей епархии, принимать на себя публичные обязанности, например, участвовать в распоряжении лесами и в иных подобных делах, и тем самым ставить себя в зависимость от светской службы. А некоторых, кто в том оказывался недостаточно послушен нашим спасительным увещаниям, мы наказывали продолжительным лишением их бенефициев. По какому же праву должны мы вырывать из самых недр нашей церкви тех, кого нам велят отправлять на королевскую службу?

Пусть государю нашему королю будет довольно того, что архиепископы, оставив долг своего служения и тем, несомненно, подвергая опасности спасение собственных душ, уже всецело посвятили себя исполнению его дел. Если же и сего ему мало, вот сей епископ сам придет к нему вместе со своими людьми. Придет, повторяю, чтобы из уст самого короля услышать его повеления; придет и затем, чтобы с величайшею готовностью исполнить согласно сим повелениям все, что будет справедливо. А ты забери с собою те двенадцать писем, которые, по твоим словам, принес нам, и поступай с ними как пожелаешь.

Все же, что я тебе сейчас сказал, подробно передай владыке нашему архиепископу, а в заключение скажи ему: если наши клирики должны таким образом отправиться к королю, вместе с ними пойду и я сам. Ныне они без меня не пойдут, как и я прежде не ходил без них. Ибо таковы должны быть отношения доброго пастыря со своими овцами и добрых овец со своим пастырем: чтобы пастырь, неосторожно подвергая их опасности, не рассеял стадо, а овцы, безрассудно убегая от него, не заблудились» (ср. Ин. 10:11–14).

Слыша сие, податель писем дышал гневом. Ведь то был придворный клирик, нарочно избранный для такого посольства. И без того надменный от природы, он, как явственно показывал всем своим видом, еще паче надмился от веяний придворного духа. Он уже готовился извергнуть угрозы, но от переполнявшей сердце спеси у него перехватывало дыхание, и слова едва выходили из уст. Тогда епископ оборвал его ядовитую речь, велев немедленно удалиться. Тот тотчас ушел, смущенный и посрамленный.

Епископ же послал к архиепископу нескольких благоразумных мужей из числа своих приближенных, прося и увещевая его заранее соизмерить последствия подобных распоряжений и не допустить явного ущерба церковной неприкосновенности, которую он сам был обязан защищать, а также никоим образом не подкреплять подобные меры собственною властью.

Архиепископ уступил их просьбам и доводам скорее наружно, нежели сердцем, и на время скрыл неприязнь, которую, как сам открыто говорил, питал за непослушание своего суффрагана. Между тем и писания (auctoritas), и здравый разум ясно учат: из послушания никогда нельзя совершать зло, хотя порою ради него и приходится отказаться от добра.

Архиепископ обещал позаботиться о том, чтобы, не нанося ущерба правам короля, сие дело ради мира с владыкою Линкольнским либо вовсе прекратить, либо разрешить более умеренным образом.

Но мир, обещанный ему, продолжался недолго. Вскоре после сего были изданы публичные указы, предписывавшие передать владения епископа в руки королевских сборщиков. Услышав об этом, Гугон молвил своим клирикам: «Разве не правду я говорил вам: голос у сих людей – голос Иакова, а руки – руки Исавовы?» (ср. Быт. 27:22).

Но, излагая дальнейшие события вкратце, скажем, что люди, которым было поручено исполнить тиранический указ, сперва от страха отказались приводить его в исполнение. Они убеждали короля, что и тем, кто отдает такой приказ, и тем, кто его исполняет, чрезвычайно опасно предпринимать что-либо, способное навлечь на них проклятие сего мужа. Ибо для них было совершенно очевидно: кого проклянет он, того проклянет и Господь, и проклятие, по слову пророка, вскоре пожрет его (ср. Вульг. Ис. 24:6).

В то время в королевском войске находился некий Маркадей, предводитель рутьеров1, человек звериной жестокости и вовсе лишенный совести, готовый на любое злодеяние и святотатство. Короля же постоянные предостережения его исполнителей нисколько или почти нисколько не склонили к лучшему. «Боязливы эти англичане, – молвил он. – Пошлем-ка Маркадея: уж он сумеет поиграть с этим бургундцем»2.

Тотчас один из друзей короля молвил ему: «Государь, Маркадей нужен вам для войны. Но вы наверняка лишитесь и его помощи, и его службы, если он подпадет под анафему епископа Линкольнского».

Король признал, что это было бы ему вовсе не на пользу, и, более страшась опасности, грозившей Маркадею, нежели собственной, отказался посылать его. Однако сам не остерегся совершить то, что поставило его жизнь под смертельную угрозу.

Итак, король поручил одному из своих должностных лиц, Стефану де Тернему, мужу верному и богобоязненному, к тому же весьма преданному нашему епископу, без промедления наложить руку на имущество епископа Линкольнского, если ему дороги собственная жизнь и сохранность тела.

Наконец, устрашившись короля, Стефан послал нескольких своих людей захватить земли святителя, все движимое имущество, какое им удастся найти, а также его селения и замки. Сперва они направились овладеть Лаффордом, но неподалеку от Питерборо случайно встретили свиту епископа.

Испугавшись этой встречи, они немного свернули с дороги и, подозвав нескольких клириков из свиты, поведали им, какими тяжкими угрозами король осыпал их господина за то, что тот медлил лишить епископа владений. Сами же они, говорили посланцы, идут теперь исполнить приказ против своей воли, понуждаемые страхом смертельной опасности.

И вот, подобно третьему пятидесятнику, посланному нечестивым царем к Илии, они смиренно и настойчиво молили клириков заступиться за них перед сим истинным слугою Божиим, дабы он помиловал их души и небесное возмездие не истребило их за то, что они навлекут на себя его гнев, которого так страшились (ср. 4 Цар. 1:13–14).

Они просили Гугона прежде всего поспешить смягчить гнев короля, дабы бедствия не умножались со всех сторон и не обрушивались даже на невиновных, вовсе не причастных к причине распри между королем и епископом. Сами же они обещали, насколько смогут, сохранить имущество святителя в неприкосновенности и просили его на время воздержаться от отлучения: иначе король лишь еще сильнее разгневается, а они окажутся без вины виноваты.

Узнав об этом, епископ молвил: «Не им беречь наше имущество. Пусть идут и, как им заблагорассудится, распоряжаются и завладевают тем, что принадлежит не столько нам, сколько нашей Владычице, святой Марии Богородице». С этими словами он вынул из-за пазухи край льняной столы, которую в дороге всегда носил под плащом на шее, и, потрясая ею в руке, молвил: «Сия ниточка непременно возвратит нам до последнего грошика все, что они решат похитить».

Прибыв затем в свое селение Багден – туда, где прежде к нему являлся упомянутый податель архиепископских писем и где, как уже рассказывалось выше, через некоего клирика он получил Божественное предостережение защищать вольности церковные, – Гугон тотчас велел составить письма. В них он предписывал архидиаконам и деканам тех мест, где находились его владения, собрать священников соседних церквей и, как только туда явятся упомянутые исполнители, при звоне колоколов и зажженных свечах предать анафеме всех, кто дерзнет насильственно посягнуть на имущество его церкви и неправедно им завладеть, будь то отдавая приказ или исполняя его.

Когда все было устроено таким образом и почти все его люди пребывали в сильном страхе и смятении, Гугон наконец лег на постель и, словно ничто его не тревожило, тотчас погрузился в сладкий сон. Ибо подобные тревоги никогда не проникали в глубину его сердца.

И в ту ночь, словно в свидетельство того, что даже тогда, когда тело его спало, ум его бодрствовал (ср. Песн. 5:2) и непрестанно пребывал с Богом, мы слышали, как он почти через каждое мгновение повторял: «Аминь». Так бывало почти каждую ночь, что дивно сказать, и никогда во сне из уст его не исходило никакого иного слова. Но в эту ночь он чаще и громче обычного, словно под более сильным движением духа, повторял: «Аминь, аминь», и не переставал повторять.

______

1 Рутьеры – наемные воины, нередко объединявшиеся в самостоятельные вооруженные отряды. Маркадей – предводитель наемников на службе у Ричарда I.

2 Пренебрежительное обозначение св. Гугона по его происхождению.

ГЛАВА VIII О двух женщинах, одну из которых Гугон избавил от прорицательного беса, а другую от инкуба.

Теперь надлежит рассказать о том, чего нельзя обойти молчанием. Еще в Линкольнском капитуле Гугон объявил, что ради общей нужды отправится за море к королю.

За мессой он торжественно преподал своим чадам благословение – то самое, которым по закону, данному через Моисея, священникам было заповедано благословлять сынов Израилевых и которое он велел вписать в свой бенедикционал (ср. Чис. 6:22–27). Затем, вверив себя молитвам каждого и обменявшись со всеми святым поцелуем мира, он, по слову апостола, вверил их Богу и слову благодати Его (ср. Деян. 20:32). Оттуда, как уже было сказано, он прямым путем прибыл в упомянутое выше поместье.

Когда Гугон пробыл там несколько дней, декан соседней местности сообщил ему, что в его деканате живет некая женщина, которая, по-видимому, одержима духом прорицательным (ср. Деян. 16:16) и своими предсказаниями привлекает к себе многочисленные толпы. Она безошибочно указывала на совершенные кражи, кем бы они ни были содеяны, и раскрывала всевозможные тайные злодеяния.

Но стоило, по словам декана, ему самому или какому-нибудь другому рассудительному и ученому мужу заговорить с нею об этом или попытаться ее обличить, как она своею несносною бойкостью и проворством языка словно оглушала обличителя и лишала его дара речи. Потоком своего многословия она подавляла всех, так что никто не мог ни одолеть ее в споре, ни заставить замолчать. На это епископ тотчас молвил: «Через несколько дней мы отправимся в Лондон и будем проходить через ваши края. Тогда приведи ее в удобное место навстречу нам».

Так и было сделано.

Увидев женщину, Гугон сошел с коня. Вокруг стояло множество народа с детьми, которым предстояло принять конфирмацию через возложение рук. Когда женщину подвели к нему, человек Господень с негодованием обратился не столько к самой несчастной, сколько к тайно обитавшему в ней бесу: «Ну же, несчастная, что сумеешь ты нам напророчить?» Затем он протянул сжатую правую руку, спрятав в кулаке конец своей столы, и молвил: «Скажи-ка, пожалуйста, если знаешь, что у меня в руке?»

Едва он произнес сии слова, как бабенка, еще недавно дерзкая и строптивая, словно бездыханная рухнула к его ногам. При звуке голоса, исполненного такой силы, она внезапно лишилась способности не только говорить, но даже стоять. Ибо бежал обитавший в ней побудитель, который прежде сообщал ей пагубную силу; и под рукою исцеляющего врача она осталась спасительно немощною – та, что под натиском губительной болезни прежде была смертоносно сильна. Пролежав некоторое время у ног Гугона, она услышала его повеление подняться.

Тогда Гугон воспользовался деканом как переводчиком, ибо деревенского говора этой женщины он не понимал, и велел спросить ее, откуда она получила дар прорицания. После нескольких вопросов она тихим и смиренным голосом ответила: «Я не знаю, как прорицать; я лишь молю о милосердии сего святого епископа». И снова, опустив лицо к земле, пала к его ногам. Гугон возложил руку ей на голову, кратко помолился о ней и преподал благословение. Затем он велел отвести ее к Хантингдонскому приору, который был духовником тех мест, и поручил, чтобы после чистосердечной исповеди она принесла истинное покаяние во всех своих грехах.

Как мы узнали впоследствии, она верно исполнила это повеление. Ибо Гугон запретил ей впредь дерзать прорицать о чужих злодеяниях и велел вместо того привыкать непрестанно оплакивать и исповедовать собственные согрешения. С того времени она стала столь скромна и молчалива, что все знавшие ее прежний нрав – чрезмерную болтливость и дерзость – почитали уже одну эту перемену великим чудом.

По сходству обстоятельств и лиц мы приберегли для сего места рассказ об избавлении от бесовского мучения другой женщины – деянии, которое по справедливости следует причислить к чудесам Гугона, хотя совершилось оно в иное время.

Некогда Варфоломей, епископ Эксетерский, муж выдающейся учености и образованности, поведал ему о несчастной женщине из своей епархии, с которой некий бес в облике юноши имел обыкновение вступать в плотскую связь. Она, по его словам, не раз со слезами открывала и ему самому, и другим почтенным мужам муку сей отвратительной напасти и усердно спрашивала совета, как ей избавиться от нечистого насильника. Постами и различными умерщвлениями плоти она почти до погибели изнурила свои греховные члены, однако все это нисколько не помогало ей против ненавистного и бесстыдного любовника. И в таком мучении, рассказывал епископ, она пребывала уже долгое время.

Тогда досточтимый отец Гугон, по побуждению равно целомудрия и сострадания соболезнуя несчастной женщине и негодуя на бесовскую нечистоту, сказал: «Итак, если она, как вы утверждаете, восстает против своего греха сокрушением сердца, исповеданием уст и изнурением тела, то я не вижу, чтобы оставалось что-либо иное, кроме как усерднее молиться за нее, взывая к милосердию преблагого Искупителя».

Епископ же Эксетерский открыто поведал, что и сам он, и вместе с ним бесчисленное множество других уже давно делали это, но нисколько не преуспели, и смиренно просил самого Гугона благоволить помолиться за нее. Тот ответил ему: «Сие должен с величайшим усердием делать не только я, но и всякий из верных».

После сего епископы расстались, а когда некоторое время спустя вновь встретились, сей заботливый избавитель душ спросил упомянутого выше епископа, что стало с овечкой его стада, которую столь жестоко терзал оный пагубный волк. И тогда епископ поведал ему не только о ее избавлении, но и о том, каким удивительным образом оно совершилось.

«Поддержанная вашими молитвами, – молвил епископ, – она уже давно избавилась от ярма постыдного рабства. Однажды тот нечистый бес с невероятным неистовством похоти так надругался над нею, что она осталась почти без чувств. Затем он удалился и исчез, а несчастная осталась в своей комнате, подавленная тяжкою скорбью и горестью. И вдруг к ней вошел другой дух, как ей показалось, принявший облик иного юноши, и стал расспрашивать, отчего она так глубоко опечалена. Она ничего не ответила. Тогда он молвил: “Я знаю, и знаю доподлинно, что тот негодяй измучил тебя. Но удивляться тут нечему: он чрезвычайно порочен и злобен. Если же ты согласишься с моими желаниями и последуешь моим советам, впредь он никогда более к тебе не приблизится”.

Услышав сие, она чрезвычайно обрадовалась и тотчас ответила: “Нет под небом ничего, что было бы в моих силах и чего я не сделала бы охотно или не претерпела, лишь бы только избавиться от его посещений”.

“Тогда, – молвил тот, – не бойся заключить со мною союз любви. Я дам тебе все, чего бы ты ни попросила и ни пожелала; ничего не потребую против твоей воли и не сделаю тебе ничего, что не было бы приятно и любезно”.

И она согласилась на эти и другие его обещания, лишь бы только убедиться, что обещанное избавление действительно совершилось. Тогда тот вывел ее в место неподалеку от дома и, указав на траву, росшую в стороне, молвил: “Сорви эту траву, спрячь за пазуху и рассыпь по всему дому. Сделай так – и сама убедишься, что я не солгал в своих обещаниях”. Она исполнила все, чему он ее научил.

После этого бес вновь явился в знакомом облике. Остановившись у окна, через которое обычно входил и выходил, он заглянул внутрь и сказал женщине: “Что это за мерзкая и гнилая дрянь, которую ты рассыпала по дому? Немедленно выбрось подальше от себя и от своего жилища эту ненавистную траву, которую по неразумию принесла сюда”. Она явно показывала, будто не собирается повиноваться его увещаниям, и тогда злобный дух принялся то грозить ей, то ласково уговаривать, добиваясь, чтобы она выбросила траву, которую, по его словам, он не мог переносить. Увидев, что женщина им пренебрегает, бес еще немного помедлил, а затем удалился в ярости, осыпая ее угрозами.

Вскоре явился другой и, словно поздравляя свою возлюбленную, молвил: “Ну что, убедилась теперь, что я говорил тебе правду? Тогда, пока мы с тобою побеседуем наедине, убери ненадолго эту траву, ненавистную всему нашему роду. Когда же я уйду, снова облекись в доспех из своей травы: он сохранит тебя невредимой от козней злобного врага. Тот негодяй ни за что не дерзнет приблизиться к тебе, пока будет чувствовать, что я рядом”. Она ответила: “Приходи ко мне, если хочешь и если можешь. Я ведь не должна нарушать данного тебе обещания. Однако эту траву, пока жива, я от себя не отброшу: ведь она одна смогла защитить меня от нечистейшего насильника”.

Короче говоря, и этот бес, подобно первому, после долгих просьб, угроз и ласковых уговоров, оказавшихся тщетными, долго сетовал, что простая женщина провела его, а затем наконец растаял в пустом воздухе. Сама же женщина, отныне куда лучше вооруженная верою, благочестием и добрым житием, нежели той травой, ведет честную и мирную жизнь в страхе Божием.

Все это, как мы теперь рассказываем, я услышал из уст самой женщины, когда она наконец, уже исцеленная, пришла ко мне, чтобы получить наложенное покаяние и разрешение от грехов».

Так поведал епископ Эксетерский нашему епископу, а тот не раз рассказывал сие нам самим в присутствии многих.

Если же кому-либо все это покажется недостаточно достоверным, пусть прочтет толкование Беды на Евангелие от Луки: там он найдет описанные сим великим учителем сходные события, случившиеся в его собственное время.

Упомянутая женщина, обходя ради молитвы многие святые места, прибыла наконец в Кентербери. Там она просила благочестивых мужей помолиться о ней и, вынув из-за пазухи ту самую траву, показала ее одному из монахов обители святого Августина. Монах показал ее нам, а мы впоследствии самому епископу, ибо прежде он этой травы вовсе не знал.

Год спустя тот же монах рассказал нам, что некий юноша и девушка из Эссекса при помощи такой же травы, которую он дал им и показал, были избавлены и защищены от бесовских наваждений: бесы зримо являлись им и разговаривали с ними. Но подробнее рассказывать об этом не позволяет ни время, ни замысел сего сочинения. Саму же эту траву греки обычно называют Ypericon, а латиняне – продырявленною травой, или травой святого Иоанна1.

Помимо прочих весьма полезных свойств, которые приписывают сей траве врачи, она, как говорят, особенно хорошо уничтожает яд – выпитый ли, принятый иным образом или же проникший в тело от укуса ядовитого животного, – если истолочь ее, развести водою и дать пострадавшему выпить. И потому мы не почитаем нелепым думать, что трава, способная уничтожать вещественный яд, могла по дару Создателя получить силу и против злобы духовных змиев. Ведь пишут также, что некоторые драгоценные камни и определенные вещества рассеивают бесовские наваждения. Ибо милосердие всеспасающего Бога не оставило в мире без подобающего средства ничего, чему злоба врага могла бы причинить вред.

Так еще сильнее посрамляется надменность сего гордого духа, когда сила его злобы сокрушается вещами презренными и ничтожными.

______

1 Зверобой продырявленный (Hypericum perforatum)

ГЛАВА IX О человеке, освобожденном от бесовского неистовства. Об избавлении вора, приговоренного к повешению. И о том, как Гугон говорил с баронами Шахматной палаты.

Недавний случай побуждает нас рассказать теперь о славном чуде, совершенном силою Господа через Его верного слугу. По времени своего совершения оно должно было быть изложено несколько выше, если бы мы надеялись в своем повествовании охватить все, что надлежит знать о столь великом труженике верховного Домовладыки. Но, как уже говорилось, в сем великом образце добродетели мы желаем избирать прежде то, что назидает к подражанию добродетели, нежели то, что вызывает лишь восторженное изумление; потому и сей случай вместе со множеством других едва не обошли молчанием. Однако и в этом деянии гораздо более того, что способно побудить благочестивого к добродетели, нежели того, что просто поражает любопытствующего.

Итак, недавно нам случилось вместе с досточтимым мужем, владыкаю Ричардом, аббатом Уолтемским, проезжать через Чезант, селение близ его обители. Едва мы вступили на его улицы, как знакомые места напомнили о событии, свидетелями которого мы были здесь около тринадцати лет назад. Произошло оно как раз тогда, когда буря королевского преследования, которую мы ныне описываем, впервые обрушилась на пастыря Линкольнской церкви, готового подвергнуть себя опасности ради своих овец. В ту пору сей неусыпный страж Господней овчарни отправился в Лондон, чтобы вместе с архиепископом и прочими вельможами королевства держать совет о столь важном деле. Но единственный совет, с которым он от них возвратился, состоял в том, чтобы потребовать от своих клириков огромную сумму денег и поскорее отправить ее королю через кого-нибудь из своих людей, дабы утишить его алчную ярость.

Архиепископ так и сказал ему: «Разве вы не знаете, владыка епископ, что, как больной водянкой жаждет воды, так государь король жаждет денег?» Гугон, по своему обыкновению, тотчас ответил: «Пусть он и водяночный, но я не стану водою, которую он проглотит».

В итоге, покинув Лондон, он поспешил обратно к своей церкви, намереваясь, устроив все дела, как уже было сказано, как можно скорее переправиться за море к королю.

Итак, однажды воскресным утром Гугон проезжал через упомянутое селение, издревле именуемое Чезантом. Почти вся его свита уже ушла вперед, когда он сам с немногими спутниками въехал в середину селения и внезапно оказался окружен толпой, громко стенавшей и плакавшей. Сбежавшиеся жители стали умолять его благословить священным знамением своей десницы одного их односельчанина, одержимого свирепейшим бесом.

Увидев этого человека лежащим связанным внутри дома при распахнутой двери, Гугон внутренне содрогнулся и, не удовлетворившись тем, чтобы благословить страдальца издали, сошел с коня и сказал: «О, какое беззаконие! Так быть не должно». Перед ним лежал пленник беса, распростертый навзничь: голова у дверного косяка, руки по обе стороны привязаны каждая к своему колышку, глубоко вбитому в землю. Ноги его также были связаны и притянуты к столбу. Глаза несчастного достожалостно вращались по кругу; рот его с мучительным оскалом то и дело судорожно кривился то в одну, то в другую сторону. То он страшно высовывал язык, то скрежетал зубами; то, разверзая челюсть с ужасающей силой, являл зияющий проход гортани, казавшуюся смотревшим какой-то огромной и жуткой бездною.

Епископ быстро подбежал к нему, осенил его знамением святого креста, склонился и некоторое время держал распростертую десницу у самых его уст, вполголоса читая начало Евангелия: «В начале было Слово» (Ин. 1:1). И тут увидел, что голова несчастного, которою тот прежде без конца мотал из стороны в сторону, стала неподвижна и спокойна. Только глаза его боязливо косились то туда, то сюда, с заметным выражением страха, как у собак, ожидающих удара от наказывающей руки.

Дочитав Евангелие до слов «полное благодати и истины» (Ин. 1:14), епископ выпрямился и некоторое время молча смотрел на страдальца. Тот вдруг отвернул от него лицо и, словно насмехаясь, высунул язык. Тогда сей доблестный ратоборец с вражьей силою, вознегодовав, тотчас благословил по церковному обряду воду и соль, смешал их и окропил одержимого. Затем велел стоявшим вокруг влить ему в уста немного освященной воды, преподал всем благословение, сел на коня и уехал.

А жители все как один благословляли его и рассказывали, что незадолго до того их собственный епископ проезжал той же дорогой. Увидев одержимого, он пришел в такой ужас, что пришпорил коня и не только миновал несчастного, ничем ему не помогши, но умчался прочь на всем скаку, словно сам был гоним фуриями.

Тот же человек, с того дня освобожденный от беса, впредь старался во всем исправить свою жизнь. Долгое время он благочестиво странствовал по святым местам, затем еще несколько лет прожил в благочестии и наконец, удостоившись доброй кончины, почил в мире. О такой его кончине мы недавно узнали в упомянутом селении от соседей, которые рассказывали также, что сами присутствовали при описанном исцелении.

Там же нам поведали, как бес овладел этим человеком. Однажды утром он спал в лодке близ Лондона, куда привез на продажу дрова. И тут внезапно вошел в него злой дух: несчастный принялся зубами и руками рвать и терзать как своих товарищей-лодочников, так и собственное тело. Лишь с великим трудом нескольким людям удалось удержать и связать его; затем его привязали в лодке к большой балке и отвезли домой.

Но теперь следует возвратиться к начатому рассказу о пути нашего архиерея к королю и продолжить повествование.

Как уже было сказано, на следующий день после изгнания из женщины прорицательного духа Гугон вступил в пределы святого Альбана. И тут навстречу ему попался осужденный, которого толпа судебных исполнителей вела за совершенную кражу на заслуженную виселицу; руки его были связаны за спиною. Когда прочие, по обыкновению, стали смиренно подбегать к святителю, испрашивая благословения, связанный тоже, насколько мог, пробился к нему. Сперва он бросился к шее епископского коня, а затем пал пред ним ниц и с плачем стал взывать о милосердии. Тогда епископ резко натянул поводья и спросил, кто сей человек и чего он от него хочет.

Спутники Гугона, смекнув, что к чему, сказали: «Не стоит вам, владыко, слишком вдаваться в дело человека сего. Лучше оставьте его и поезжайте своей дорогой». Они говорили так, опасаясь, как бы святитель не вздумал спасти осужденного и тем самым не подверг их всех опасности перед королем. Но епископ оттого лишь настойчивее стал расспрашивать, почему несчастный взывает к его милосердию, и, узнав все до конца, радостно воскликнул: «Эгей, благословен Бог!» Затем он обратился к служителям, ведшим человека на казнь: «Возвращайтесь, дети, вместе с нами в селение. Оставьте его нам, а своим начальникам и судьям скажите, что это мы отняли его у вас. За вас же мы сами поручимся». Те не осмелились сопротивляться и отдали человека Гугону. Он же тотчас велел освободить осужденного от пут и поручил его своему раздатчику милостыни.

Когда же святитель прибыл на постоялый двор, к нему собрались его клирики и слуги и принялись настойчиво увещевать и умолять его не препятствовать судьям исполнить над осужденным то, что предписывал им их долг. «До сих пор, владыко, – говорили они, – ни король, ни кто-либо иной из ваших недругов не сумел найти против вас никакого повода, ни справедливого, ни хотя бы похожего на справедливый. Но если вы своею архиерейскою властью отмените приговор светских судей, уже вынесенный и переданный к исполнению, враги скажут, что вы посягнули на саму королевскую корону и навлекли на себя обвинение в оскорблении величества».

Гугон ответил им: «Я знаю, откуда такая у вас такая храбрая уверенность. Но позовите сюда этих судей, – они уже стояли снаружи, желая поговорить с ним, – и вы сами услышите, что скажут они и что скажем мы».

Когда судей впустили к святителю, он обратился к ним: «Вы знаете, о благоразумные мужи, что повсюду на земле святая матерь ваша Церковь пользуется таким правом: всякому, кто, спасаясь от грозящего осуждения, прибегает к ней как к убежищу, она дарует безопасность и сохраняет его невредимым».

Когда судьи ответили, что прекрасно знают об этом и признают, что сие право должно соблюдаться, Гугон продолжил: «Если вы знаете это, то должны знать и другое: где бы ни находился епископ вместе с собранными воедино верными Христовыми, там пребывает и Церковь. Ведь епископ своим служением посвящает Господу вещественные камни церковного здания, но ему же надлежит через святые таинства освящать и живые камни, из которых в еще более истинном смысле созидается Церковь, дабы они стали храмами Господними (ср. 1 Пет. 2:5). Посему, где бы епископ ни находился, он по праву пользуется правами, принадлежащими Церкви, и, следуя установленному для нее порядку, должен приходить на помощь всем, кому грозит опасность».

Судьи охотно согласились с этим доводом, припомнив, что такое право действительно было закреплено в древних законах англичан, хотя ныне оказалось упразднено либо нерадением епископов, либо тиранией государей. Посовещавшись между собой, они сказали Гугону: «Владыко, мы ваши чада и прихожане, а вы наш отец и пастырь. Не нам идти против вашего права или оспаривать его; но и вам, с вашего позволения, не следует подвергать опасности нас. Поэтому, если вы освободите сего человека, мы сопротивляться не станем. Но вам самим придется позаботиться о том, чтобы из-за этого мы не пострадали перед государем королем».

«Хорошо и справедливо вы сказали, – ответил Гугон. – Итак, я забираю человека сего из ваших рук. А за это насилие сам отвечу там, где потребуется».

Так осужденный, радуясь, избежал смерти, уже свободным пришел вместе с епископом в Лондон, а оттуда невредимым отправился, куда пожелал.

Епископ же отправился к королевским вельможам, заседавшим в Шахматной палате, и по-дружески просил их позаботиться о неприкосновенности его церкви, особенно на время его отсутствия. Те почтительно поднялись ему навстречу и, обещав исполнить его просьбу, стали так настойчиво упрашивать Гугона хотя бы ненадолго присесть вместе с ними, что он наконец, хоть и неохотно, согласился. Тут они обрадовались и молвили: «Ну, теперь есть повод справить веселое торжество: дожили-таки до дня, когда епископ Линкольнский заседал в королевской Шахматной палате!»

Гугон, покраснев от этой шутки, тотчас поднялся, обменялся со всеми поцелуем мира и сказал: «А уж я-то как восторжествую над вами, если после поцелуя мира вы допустите что-либо немирное против моей церкви».

Они же, немало дивясь и поступку его, и словам, говорили между собой: «О дивное благоразумие сего мужа! Как легко он заранее связал нам руки: теперь, даже если сам король прикажет нам чинить ему неприятности, мы не сможем сделать этого, не покрыв себя великим бесчестием».

Преподав им благословение, Гугон удалился и вскоре, намереваясь предстать перед королем, переправился в Нормандию.

ГЛАВА X О том, как Гугон переправился за море, чтобы предстать перед королем. Об утешении, дарованном ему свыше через видение. И о том, как вопреки советам спутников он отправился навстречу умершему королю и присутствовал при его погребении.

Около того времени король уже двинул войско против графа Ангулемского, которому собирался, как говорили, несправедливо объявить войну.

Между тем законно установленное перемирие между ним и королем Франции предписывало обоим воздерживаться от военных действий; срок его начался уже с Семидесятницы.

Прибыв в Нейстрию, Гугон провел там почти три недели, главным образом из-за присутствия в тех краях легата Владыки папы. Затем, около начала Четыредесятницы, он отправился в Анжу и еще почти столько же времени пробыл в одном из поместий святого Николая неподалеку от Анже, ожидая возвращения короля из более отдаленных мест. Тот был занят там военными действиями, и Гугону казалось весьма несвоевременным тревожить его среди военной суматохи.

Между тем жившие неподалеку иноки Гранмонского ордена попросили Гугона совершить у них рукоположения, и он согласился. Тогда Оксфордский архидиакон Вальтер Мап стал настойчиво просить его возвести в сан субдиакона одного юношу, который казался вполне достойным, был знаком епископу и дорог ему и стоял во главе дома самого архидиакона. Но Гугон ни за что не согласился и даже с некоторым негодованием заставил умолкнуть тех, кто ходатайствовал за юношу. В то время все присутствовавшие дивились этому. Но вскоре тот самый клирик, по грехам своим, был страшно поражен проказою, и тогда, взирая на исход событий, все ясно поняли, что человек Божий духом предвидел, что с ним случится, и не пожелал, чтобы вместе с ним пропала благодать священного рукоположения.

Пока епископ оставался в упомянутом месте, повсюду ходили слухи, что король грозит жестоко покарать тех, кто выказал ему непочтение, и замышляет против них суровую расправу. Потому-то он и спешил окончательно погубить упомянутого графа. Некоторые говорили также, что к числу таких людей король относит и епископа Линкольнского вместе с его клиром и намерен как можно скорее тяжко отплатить им за проявленное к нему непочтение. Слыша такое о столь свирепом человеке, клирики немало опасались за себя.

В то самое время близ Анже находились несколько виднейших клириков Херефордской церкви, собиравшихся отправиться ко двору короля по делу избрания нового епископа. Среди них был и упомянутый Вальтер Мап, архидиакон и каноник Линкольнской церкви, имевший также пребенду в Херефорде.

Некоторые желали видеть именно его епископом Херефордским, но опасались, как бы осуществлению их замысла не помешала нынешняя враждебность короля к линкольнцам, которая аж распирала ему сердце.

Итак, херефордцы, посоветовавшись с линкольнцами, взяли с собою декана и кантора Анжуйской церкви, а также нескольких тамошних каноников, и все вместе явились к епископу. Они всеми силами старались убедить его, что при злобе нынешних дней следует, как не раз увещевал его архиепископ, дорожить временем (ср. Еф. 5:16): послать к королю вестников, обещать ему некоторую сумму денег в помощь его расходам и таким простым способом, избавив себя от тягостной поездки и мучительных тревог, как можно скорее возвратиться к своей кафедре. «Теперь уже, – говорили они, – военный грохот со всех сторон сотрясает не только целые королевства, но и отдельные области. Народы в смятении, страх охватил города и селения. Нигде более нет безопасности: ни в городе нельзя спокойно жить, ни по большой дороге свободно ехать. Скоро в этих краях будет опасно оставаться и невозможно уехать».

В подобных увещаниях советники, немало докучавшие нашему Иову, провели почти весь день до самого вечера. Ведь они сошлись к нему из трех разных мест именно затем, чтобы давать такие советы и ими же как бы утешать его. Но Гугон один неустанно противостоял уже не троим людям, а словно трем целым их отрядам, и довод за доводом показывал всю пустоту их рассуждений. То, что они называли «дорожить временем», он, напротив, почитал не приобретением, а постыднейшею потерей времени. Ибо до чего же доходит дело, если достоинство и свобода Церкви настолько отдаются во власть мирян, что ни ее людям, ни ее владениям уже не оставляют церковного мира и покоя, пока по прихоти мирян сегодня не будет куплен непомерною ценою мир, который завтра же будет нарушен? Так мыслил и так говорил Гугон о подобном «выкупе».

Нам же теперь вполне ясно, что предвидел сей муж, исполненный Духа Божия, когда противился подобным поборам, и что вскоре должно было постигнуть Английскую церковь. Ведь ныне мы видим: монахов и клириков, епископов и даже архиепископов изгоняют и отправляют в ссылку, а миряне расхищают уже не какую-то часть, но все их имущество без остатка. Когда же упомянутые советники стали еще настойчивее наседать на Гугона, требуя, чтобы он более не медлил и немедленно согласился с советом, который столько времени отвергал, святитель, крайне утомленный этим спором, видел, что, чем упорнее они держатся своего решения, тем непримиримее будут к нему, если он не уступит их желанию. И тогда Гугон наконец положил конец этой ненавистной беседе следующими словами. «Довольно на сегодня, братья, – молвил он. – Утром, если Господь вразумит нас, мы придем к единому и доброму решению – тому, которое, как ведает Он Сам, послужит к вящей славе Его имени. Ведь ночь приносит совет: опыт не раз учил нас этому».

Когда все разошлись, Гугон, измученный и глубоко взволнованный, признался, что едва ли когда-нибудь за столь короткое время испытывал такую тягость. Некоторое время он молча сидел в раздумье и от всего сердца молил всемогущего Господа помочь ему распутать столь трудный узел так, чтобы и Его ничем не оскорбить, и друзей и чад своих не соблазнить, показавшись им неуважительным к их мнению.

Когда же, наконец, расслабив тело, Гугон погрузился в сон, самые глубины сердца его стали грезить о Боге. И после долгого блаженства благодатного видения он услышал ниспосланный с небес голос: «Дивен Бог во святых Своих; Бог Израилев Сам даст силу и крепость народу Своему; благословен Бог» (Вульг. Пс. 67:36).

От этих слов Гугон пробудился, оставил ложе и раньше обычного пошел на исповедь, как делал каждую субботу. Там он сурово укорял себя даже за малейшее вчерашнее колебание: ведь хотя бы по видимости он на мгновение отдал предпочтение советам, которые были противны его совести. «Но надеюсь, – молвил он, – что Господь наш, милосердный и благий, умилостивится надо мною, исповедующим Ему и оплакивающим беззаконие мое, и по всем чудесам Своим избавит нас от нынешней тесноты».

И вот вскоре после этого к Гугону пришла досточтимая аббатиса Фонтевро и тайно сообщила, что король поражен стрелою из арбалета и вот уже несколько дней в жесточайших муках колеблется на самой грани жизни и смерти. Насколько можем припомнить, смертельная стрела поразила короля в тот самый день, когда епископа так мучили своими настойчивыми дурными советами.

Между тем с часа ранения и до того времени, когда пришла весть о нем, никто, что нас тогда удивляло, более не заговаривал с Гугоном о разрешении столь трудного и неотложного дела. Сам же он молча ожидал спасения Божия (Вульг. Плач 3:26).

Между тем декан и каноники Анжуйской церкви просили Гугона совершить у них богослужение в наступающее Вербное воскресенье, поскольку их собственный епископ еще не возвратился из Римской курии, где недавно принял епископское посвящение. Гугон согласился и в субботу уже направлялся в Анже, когда на полпути встретил некоего клирика по имени Гильберт де Ласи. Тот принес ему достоверную весть: король уже уплатил долг смерти, а на следующий день его должны были предать погребению в монастыре Фонтевро, у ног его отца.

Услышав сию весть, Гугон глубоко восстенал и тотчас объявил спутникам, что отправится в указанное место, чтобы принять участие в погребении короля, от какового поступка почти все стали его отговаривать.

Когда же он прибыл в Анже, то узнал, что слух о смерти короля уже разнесся повсюду, а на дорогах начались повальные грабежи и насилия над путниками. Даже несколько людей Гугона, везших ему из Англии деньги на расходы, попали в руки грабителей, и те отняли у них сорок марок серебра.

Итак, друзья и домочадцы уговаривали Гугона не подвергать себя и своих людей опасностям среди подобной смуты, а лучше остаться в городе, пока умершему королю не наследует законный государь и не обуздает бесчинства насильников. Многие уверяли, что те дошли до такой дерзости, что епископа пощадят не более, чем любого мирянина. «И что тогда вам останется делать, – говорили они, – если, чего да не допустит Бог, где-нибудь в безлюдном месте эти люди отнимут у вас коней и даже одежду?»

На это Гугон, как истинный праведник, который, словно лев уверенный, оставался бесстрашен среди любых страхов (ср. Притч. 28:1), – и более того, чем сильнее его старались устрашить, тем тверже он становился, – молвил:

«Вполне понятно, сколько опасностей может встретиться нам в этом пути, но страшны они боязливым. Я же гораздо больше боюсь иного: как бы не показалось, что в такую минуту я малодушно уклоняюсь от последнего долга перед моим прежним государем и королем и не сохраняю умершему той верности и преданности, которую всегда оказывал ему живому. Что из того, если он и причинял нам неприятности, когда сам недостаточно берегся от злых советов льстецов? Ведь меня он всегда принимал с величайшим почетом и никогда не отпускал невыслушанным, когда я лично обращался к нему по своим делам. Если же в мое отсутствие он чем-либо провинился передо мною, виной тому была зависть клеветников, а не его собственная испорченность или злоба.

Посему и я по мере сил воздам ему за те почести, которыми он столько раз меня удостаивал, и с моей стороны не будет недостатка в преданном служении ему. Если на дороге встретятся разбойники, пусть отнимут коней, пусть разденут: тем легче пойдут ноги, чем меньше станет бремя одежды. Если же свяжут и ноги и вовсе не дадут идти, вот тогда мое отсутствие будет по праву извинительно: причиной ему станет уже не моя вина, а чужое насилие».

Сказав это, Гугон оставил в городе спутников и почти все свое имущество и отправился в путь, взяв с собою лишь одного из младших клириков, одного монаха и нескольких слуг.

Узнав, что королева Беренгария находится в замке Бофор, он свернул с большой дороги и через глухие лесные места добрался туда, чтобы утешить ее после смерти мужа. Гугон говорил к сердцу скорбящей вдовы, которую горе едва не сломило, и дивным образом умиротворил ее дух. Добрыми и мудрыми словами он наставлял ее терпеливо переносить невзгоды и хранить осторожность в благополучии. Затем совершил там мессу, с великим благоговением преподал торжественное благословение королеве и всем присутствовавшим и тотчас продолжил путь.

В тот же день Гугон прибыл в город, называемый Сомюром, где горожане радостно и торжественно встретили его. По настойчивым просьбам упомянутого Гильберта де Ласи, который в то время занимался там учеными занятиями, святитель остановился у него на ночлег и был принят с великою щедростью.

На следующее утро, в Вербное воскресенье, Гугон пришел в монастырь Фонтевро и у самых дверей церкви встретил тех, кто нес тело короля. Когда короля с величайшими почестями, подобающими его сану, предали погребению, Гугон вновь возвратился к упомянутому выше гостеприимцу.

Оттуда еще три дня подряд он ходил в монастырь и, вновь и вновь совершая мессы и читая псалмы, испрашивал прощение и блаженство вечного света как для погребенных там королей, так и для всех верных, почивших во Христе.

ГЛАВА XI О том, как Иоанн, прозванный Безземельным, наследовав своему брату, королю Ричарду, вел себя в начале своего правления: о почтении, оказанном им епископу, и о примечательном предзнаменовании его собственной судьбы.

На рассвете в среду брат покойного короля Иоанн, прозванный Безземельным, был принят в Шиноне некоторыми английскими вельможами, охранявшими тамошний замок, дабы вместо брата стать во главе всех. В тот же день к нему перешел и находившийся там двор умершего короля. Иоанн принес торжественную клятву верно исполнить завещание покойного короля, а также нерушимо хранить законные обычаи своих предшественников и справедливые законы земель и народов, которыми ему предстояло править. Между тем сам Ричард незадолго до смерти лишил Иоанна всех его земель, узнав, что тот вместе с королем Франции вступил в заговор, замышляя против него измену.

Когда король умер, Иоанн находился в Бретани у своего племянника Артура. Услышав о смерти брата, он с немногими спутниками прибыл в Шинон и тотчас отправил посланца к Гугону, который оставался в упомянутом выше городе, ожидая случая возвратиться на родину. Иоанн смиренно просил епископа как можно скорее приехать к нему. Когда же он увидел Гугона, ехавшего ему навстречу, то возрадовался безмерно, пустил коня вскачь и, оставив далеко позади всю свиту, поспешил ему навстречу. Почтительно приветствовав святителя, Иоанн стал просить не покидать его, но до самого возвращения в Англию оставаться за морем неразлучным спутником. Гугон объяснил, приведя свои доводы, что этого сделать не сможет; однако проводил Иоанна до самого Сомюра, предварительно посетив вместе с ним в Фонтевро королевские гробницы – его отца и брата.

Но о том, что произошло там в это время, нельзя умолчать, ибо сие достойно и знания, и подражания.

Новый государь стольких народов, окруженный многочисленной свитой знатных людей, долго собственною рукою стучал в дверь хора, желая войти, чтобы посетить упомянутые выше гробницы и поручить себя молитвам святой общины. Но две многопочтенные инокини ответили ему, что никому из смертных не дозволено ни видеться с общиной сестер, ни входить во внутреннюю ограду монастыря иначе как в присутствии их аббатисы. «Вам придется дождаться ее возвращения, – сказали они. – Мы ожидаем, что она вскоре вернется из поездки. И пусть ваше величество не посетует на нас за то, что даже ради него мы не нарушаем уставов нашего ордена. Лучше последуйте в сем примеру вашего блаженной памяти родителя: в людях, посвятивших себя Богу, он более всего чтил именно то, что они строго и неуклонно соблюдали установления, переданные им от предшественников».

Сказав это, мудрые девы заставили стучавшего государя отступить и не впустили его внутрь; затем тщательно затворили двери и возвратились к сестрам. Тогда государь обратился к епископу и попросил его передать служительницам Христовым, что желает испросить их молитвенного заступничества пред Богом, а также поведать им о многих дарах, которые намерен им пожаловать.

«Вы знаете, – ответил Гугон, – как ненавистна мне всякая ложь. Потому я не стану своими устами возвещать ваши обещания, пока не буду совершенно уверен, что вы их исполните».

Иоанн поклялся не только исполнить все обещанное, но со временем и при удобном случае еще щедрее умножить свои дары. Тогда Гугон в присутствии короля передал все это инокиням и поручил начало его правления их молитвам и заслугам. Преподав всем благословение, он удалился вместе с новым государем.

Еще прежде святитель много говорил ему о благоговении пред Богом, о милосердии к подданным и о справедливости ко всем. Иоанн же заверял, что ко всему этому готов и всей душою расположен, обещал всегда и во всем повиноваться Гугону как отцу и наставнику и со всей готовностью вверялся его святому руководству.

Кроме того в дружеской беседе Иоанн вынул из-за пазухи висевший у него на шее камень в золотой оправе и показал его Гугону, заверив, что некогда сей камень был ниспослан одному из его предков вместе с обетованием свыше: кто из потомков удостоится владеть им, тот никогда не лишится всей полноты власти, унаследованной от отцов.

Гугон тотчас ответил: «Не на бесчувственный камень возлагайте надежду, но единственно на Камень живой и истинно небесный – Господа Иисуса Христа (ср. 1 Пет. 2:4). На Нем прочно утвердите основание своего сердца и бросьте якорь своей надежды (ср. Евр. 6:19). Ибо сей твердый и живой Камень сокрушает всех, кто противится Ему (ср. Лк. 20:18), но не дает пасть тем, кто на Него опирается; вознося их все выше, Он расширяет их сердца, дабы они могли удостоиться еще большего».

Когда они уже подошли к церковному притвору и собирались войти внутрь, перед ними предстало изображение Страшного суда, где избранные отделяются от отверженных, искусно изваянное резцом мастера, насколько вообще человеческое искусство способно изобразить подобное. Тогда Гугон взял за руку графа, которому вскоре предстояло стать королем, и подвел его к левой стороне Судии. Там среди осужденных были изображены короли со знаками своей власти: услышав «Идите, проклятые, в огонь вечный» (ср. Мф. 25:41), они попадали в руки геенских мучителей, увлекавших их в преисподнюю.

И молвил епископ: «Пусть перед вами непрестанно стоят их вопли и нескончаемые мучения; пусть сии вечные кары всегда будут пред очами вашего сердца. Неустанная память о них да научит вас, какой ценой для самих себя иные люди лишь на краткое время получают власть над другими: не умея управлять собою, они в конце концов отдаются бесовским духам на мучения без конца. Пока сих мук еще можно избежать, их всегда следует страшиться, чтобы потом, когда избежать их будет уже невозможно, не пришлось терпеть их вечно».

Говорил он также, что подобные резные и живописные изображения не напрасно помещают у самых входов в церкви, ибо входящим и намеревающимся молить Господа о своих нуждах подобает знать, что самая великая и насущная их нужда – испросить прощение своих грехов, дабы, получив его, избавиться от наказаний и радоваться в вечном блаженстве.

Так говорил тогда епископ.

О, если бы Иоанн, который до сего дня – а минул уже почти четырнадцатый год с тех пор, как все это было сказано и совершилось, – словно предал забвению все, что в тот день видел, слышал, обещал и говорил; если бы, повторяю, он хотя бы теперь, пусть и поздно, вспомнил, что тогда сделал и сказал! И пусть многие уже вовсе отчаялись в этом – о, если бы он наконец воспрянул и постарался избежать вечной погибели!

Ибо столько зла совершил он против Бога и ближнего, против клира и народа, что язва его кажется уже неисцелимой, а преступления – непоправимыми. И все же в помрачении умственного ока он не чувствует ни того, что терпит ныне, ни того, что вскоре заслуживает претерпеть, – неминуемого позора и низложения.

И вот уже почти весь мир может засвидетельствовать, что на нем исполняются слова Писания: «Нечестивый, когда придет во глубину зол, презирает» (ср. Притч. 18:3).

О, если бы грядущее бедствие вразумило его (ср. Ис. 28:19), чтобы хотя бы тогда, окончательно лишившись власти земной, он постарался избежать погибели вечной и перешел от левой стороны верховного Судии к правой, когда на собственном опыте узнает, какой вес имеет тот строгий приговор церковный, коим он пренебрег1. Ведь именно это он обещал сделать в упомянутом выше месте.

Тогда Иоанн перешел к противоположной стене и, увлекая Гугона за руку, показал ему королей в прекрасных коронах, которых ангелы вели к радости небесного Царя. «Вот кого, владыко епископ, вам следовало бы скорее показать мне, – молвил он. – Их примеру мы желаем следовать и их общества надеемся удостоиться».

И в самом деле, в течение нескольких следующих дней Иоанн и видом, и речами являл такое смирение и кротость, что, казалось, даже переходил меру. Встречавшимся ему на дороге нищим, желавшим ему всякого блага, он благодарно отвечал, низко склоняя тело и еще ниже опуская голову; и даже приветствовавшим его убогим старушкам в лохмотьях отвечал со всяческой кротостью.

Но прошло всего три дня, и тех, кого такое поведение немало радовало: и епископа, и прочих свидетелей, – Иоанн гораздо сильнее огорчил другими, уже весьма неподобающими поступками и речами. Многое из этого ради краткости мы опустим и расскажем лишь немногое, чтобы рассудительный читатель, увидев, каков корень, мог судить, каких плодов следует ожидать от такого дерева.

В святейший день Воскресения Господня Иоанн по обычаю подошел к стоявшему у алтаря епископу, чтобы совершить приношение. Камергер вложил ему в ладонь двенадцать золотых монет, как того требовал королевский обычай.

Стоя перед Гугоном среди многочисленной знати, король долго разглядывал монеты и словно играючи перебирал их в руке, все не решаясь отдать. Наконец все вокруг стали смотреть на него уже с удивлением. Тогда святитель, возмущенный таким поведением в такой час и в таком месте, спросил: «Что вы так разглядываете?»

«Да вот на эти золотые смотрю, – ответил Иоанн, – и думаю про себя: попадись они мне в руки всего несколько дней назад, я бы не вам их отдал, а положил в собственный кошель. Но теперь уж берите».

Услыхав сие, человек Божий вознегодовал и, как человек благочестивого ума и благородного сердца, тяжко устыдился за Иоанна. Он отдернул протянутую к королю руку, не пожелав ни прикоснуться к его золоту, ни позволить столь алчным устам поцеловать свою десницу. Негодуя про себя и покачивая головой, он молвил: «Бросьте туда то, что держите, и уходите».

Иоанн забросил монеты в серебряную чашу, куда складывали приношения, и удалился.

Никто из сопровождавших епископа никогда не смел брать себе что-либо из приношений в чужой церкви, кроме разве тех случаев, когда Гугон освящал саму церковь. Ибо он часто говорил, что было бы весьма несправедливо уносить от чужого алтаря земные дары тем, кто там же, по милости хранителя сего места, получает духовную пищу для своей души.

Сие правило Гугон велел своим спутникам соблюдать повсюду, как в собственной епархии, так и в чужих. Поэтому и из этого приношения никто из его людей ничего себе не взял. Некоторым тогда казалось, что верный и благоразумный слуга в сем подражает своему Господу. Ибо как некогда Господь не призрел на Каина и на дары его (ср. Быт. 4:5), так теперь слуга Господень, не без причины отвергнув самого дарителя, не пожелал даже коснуться его дара.

Затем Гугон начал проповедовать слово Господне собравшемуся народу и много говорил о нравах добрых и злых государей и о воздаянии, ожидающем их в будущем. Другие благоговейно выражали ему свое одобрение, но упомянутый государь – первый среди тех князей, которые едят поутру (ср. Еккл. 10:16), – не мог вынести ни самого предмета проповеди, ни ее продолжительности. Трижды он посылал к Гугону с настойчивой просьбой положить конец слову и совершить Божественную службу, чтобы после столь долгого поста можно было наконец приняться за еду.

Но наш мужественный благовестник, взошедший на высокую гору (ср. Ис. 40:9), нимало не считался с желаниями и приказами Иоанна и лишь еще сильнее возвысил голос. Он не переставал питать великое множество слушателей хлебом духовного учения до тех пор, пока при всеобщих возгласах одобрения и слезах многих не приготовил их, насколько позволяли обстоятельства, к достойному принятию таинственного Хлеба, Который сходит с неба и дает жизнь миру (ср. Ин. 6:33).

Сам же государь остался без обоих видов пищи – и слова, и таинства, ведь торопясь насытить плоть мясом, он нисколько не заботился о том, что дух его остается голодным. Ибо ни в самый день Пасхи, ни в последующий праздник Вознесения Господня, когда он был возведен на королевский престол, Иоанн не пожелал приступить к таинству святого Причастия. Приближенные его рассказывали также, что с тех пор, как он достиг возраста рассудительности, то ни разу не причащался.

После этого, в восьмой день Пасхи, Иоанн в Руане во время торжественной мессы принимал знаки герцогского достоинства. По обычаю архиепископ вложил ему в руки копье со знаменем – знак, посредством которого герцоги Нейстрии принимали свое достоинство.

Тут Иоанн услышал за спиною шум: его прежние юные приятели хлопали в ладоши и по-мальчишески хохотали. Мало внимательный душою к совершавшемуся священнодействию, он по легкомыслию обернулся к ним и, улыбнувшись их шуткам, выпустил из рук копье, которое держал недостаточно крепко, так что оно упало на землю. Почти все присутствовавшие единодушно истолковали случившееся как дурное предзнаменование для Иоанна.

Ныне же смысл этого знамения проступает еще яснее: безвольно предаваясь распущенности, он утратил власть не только над Нормандским герцогством, но вместе с другими землями и графствами также и над Аквитанией. Ибо верховный Правитель всего справедливо устроил так, чтобы тот, кто доныне не пожелал обратить к Нему свое сердце и утвердить на Нем надежду, сам оказался неспособен твердою рукою править вверенными ему людьми и надолго сохранить их в повиновении.

Но довольно сих кратких слов о начале правления этого государя – человека, который «не поставил Бога помощником своим» (ср. Вульг. Пс. 51:9).

Теперь же нашему скромному повествованию, уже слишком далеко уклонившемуся в сторону, надлежит наконец возвратиться к последним дням человека, который всю жизнь «обитал под кровом Всевышнего» и в конце упокоился «под сенью Бога небесного» (ср. Вульг. Пс. 90:1).

_______

1 Этот пассаж, по-видимому, относится ко времени работы Адама Эйншемского над Magna Vita около 1212–1213 гг. – в разгар тяжелейшего конфликта Иоанна Безземельного с папой Иннокентием III. Англия находилась под интердиктом с 1208 г., сам Иоанн был отлучен в 1209 г.; к 1212–1213 гг. папство уже поддерживало его отстранение от власти, а Филипп II Французский готовил вторжение в Англию. В мае 1213 г. Иоанн капитулировал перед папой, передал Англию и Ирландию Святому престолу и получил их обратно как папские лены.

ГЛАВА XII О том, как в селении Ла-Флеш, торжественно совершая мессу, Гугон избежал разбойников, отбиравших у его спутников коней и поклажу. Как затем в Ле-Мане, дольше обычного воспевая утренние гимны, он избежал засады вооруженных людей. И как наконец с торжествующей радостью возвратился к своим в Англию.

Опасаясь, как бы слишком стремительный бег нашего пера не утомил читателя, мы намеренно опускаем бесчисленное множество славных деяний и памятных слов блаженнейшего мужа.

Тем увереннее решаемся мы на сие и тем менее опасаемся упрека в сокрытии истины, что твердо надеемся: многое из опущенного нами, как уже говорилось выше, другие сумели изложить лучше и предать письменам. Посему лишь бегло коснемся того, что остается до его блаженной кончины, дабы тем, кто уже знает из других источников или впоследствии узнает нечто более важное, наше повествование не показалось не только излишним, но и тягостным. А чтобы его не осудили еще и как дерзновенное, предоставим судить об нем тем, по чьему повелению мы взялись за перо.

Итак, надлежит знать, что с той поры Гугон, истинный изгнанник в мире сем и гражданин неба, все более тяготился своим земным пребыванием и пламенел желанием небесной обители. Ибо теперь он ясно увидел, что перемена в королевстве, на которую некоторые возлагали надежды, обернулась к худшему, а ожидаемое улучшение положения Церкви привело к обратному. Посему он решил как можно скорее возвратиться к своей церкви, чтобы еще усерднее заботиться о спасении вверенных ему душ и, обильнее принося плоды благочестия, самому стяжать себе напутствие к небесным радостям.

Итак, простившись с упомянутым государем, Гугон покинул его в понедельник Пасхальной седмицы. Добравшись до селения, которое местные жители называют Ла-Флеш и где он решил остановиться на ночлег, святитель вошел в церковь и приготовился совершить мессу. Но едва он собирался облачиться в священные одежды, как к нему в смятении прибежали слуги: местная стража задержала его коней и повозки, а разбойники уже уводили некоторых вьючных животных его спутников.

Вместе с Гугоном ехали владыка Гильберт, епископ Рочестерский, и множество клириков из разных мест. Все они единодушно стали просить его из-за столь опасной сумятицы отказаться от мессы, удовольствоваться чтением Евангелия и прежде всего позаботиться о том, чтобы вызволить себя и своих людей из этой беды. Но Гугон нимало не смутился ни тем, что творили грабители, ни уговорами спутников и, словно оглохнув и онемев для всего услышанного, продолжал начатое. Более того, он не пожелал совершать богослужение просто и без торжественности: облачился в сандалии, тунику и далматику со всеми прочими знаками своего сана и, желая еще надежнее оградить всех Божественным покровительством, включил в чин архиерейское благословение. Так, по всей торжественности и с великим благоговением, он совершил мессу.

Когда все было должным образом окончено, и Гугон снимал священные облачения, в церковь поспешили начальствующие того места. Они смиренно и настойчиво просили прощения за то, что осмелились задержать его людей и причинить им беспокойство. Они обещали всячески послужить ему, если он останется на ночь; если же решит ехать дальше, предлагали дать своих людей в проводники до более безопасных мест. Святитель весьма приветливо простился с ними, ибо после совершенного богослужения был исполнен духовной радости и насыщен небесною трапезою. Не отказавшись от предложенного сопровождения, святитель тотчас отправился дальше. В тот же день он со всей своей свитой прибыл в монастырь святого Петра, расположенный в предместье Ле-Мана.

На следующем рассвете, когда Гугон совершал утреннее богослужение и, по своему обыкновению, велел читать пространные чтения, со стороны городских стен донесся сильный шум. Оказалось, что рыцари, посланные графиней Бретонской и ее сыном Артуром, с вооруженным отрядом напали на город, намереваясь захватить упомянутого Иоанна. Тот действительно прибыл туда минувшей ночью, но, проведав о готовившейся засаде, еще до рассвета тайно прошел через город. Узнав об этом, один из клириков епископа, по имени Гирард, поспешил, в сильном смятении и тревоге, сообщить ему все, что узнал. Он настойчиво просил святителя сократить чтения и поскорее завершить богослужение, ибо, пользуясь еще неясным рассветным светом, можно было бы легче избежать сновавших вокруг вооруженных отрядов и вместе со спутниками, которые уже отправились вперед, безопаснее совершить предстоящий дневной переход.

Однако святитель, как сию бурю встретил бесстрашно, так же спокойно и со всем усердием воздал Богу положенные гимны. И не было в том для него безрассудства. Ибо, пока он медлил, явился аббат той обители, который, сам верхом выехав впереди него, кратчайшими тропами благополучно вывел его за пределы городских предместий. Между тем, многие из людей, что отправились прежде Гугона, были схвачены и задержаны силою неприятелей. Сам же он оставил там на хранение упомянутому аббату две повозки с несколькими конями и различной поклажей. А названная выше графиня, прибыв на следующий день в город, велела доставить ему все это, усердно поручая его молитвам себя и своего сына. Гугон же держал путь к городу Се.

Гугон слышал также от многих, что аббат Персеньской обители наделен прекрасными стремлениями и весьма славится добродетельными нравами. Проведав, что обитель его расположена недалеко от дороги, по которой он ехал, святитель восхотел познакомиться с человеком Божиим и поручить себя его молитвам. Ни тревоги того времени, ни дальность пути не могли удержать его: с радостным усердием поспешил он на поиски аббата.

Итак, окольными тропами, не ведомыми никому из его спутников, святитель с немногими из своих людей наконец достиг монастыря, который долго разыскивал. Остальных же слуг и спутников он отправил прямою дорогою в город, где намеревался сам остановиться на ночлег.

Узнав, однако, что аббат отсутствует, Гугон совершил мессу и удалился, излив все миро своего благочестивого усердия на Самого Главу праведников – Господа Иисуса Христа (ср. Мф. 26:7). Ведь этим миром он собирался поделиться с одним из членов Его, столь верным и достойным слугою.

Наконец, когда все препятствия и затруднения остались позади, Гугон был с радостью принят в лоно своей Церкви, принеся своим чадам столь желанный мир, добытый великими трудами, но с еще большими почестями, – мир, которому предстояло продлиться до конца его жизни. Отовсюду выходили ему навстречу ликующие толпы – и из города, и в самом городе, и по всей его епархии, – приветствуя его словно славного полководца, с великим торжеством возвращающегося после победы. И в Нормандии, и в Англии бесчисленное множество людей как из народа, так и из клира единодушно восклицали ему: «Благословен грядущий во имя Господне!» (Пс. 117:26, Мф. 21:9). Сам же Гугон, все приписывая Богу и ничего себе, благословлял Господа, Который всегда и во всем приводит Своих к торжеству во Христе (ср. 2 Кор. 2:14).

ГЛАВА XIII О том, как на следующий год, после восстановления мира между королями, сиречь Иоанном Английским и Филиппом Французским, Гугон отправился в Шартрезу. И о событиях сего путешествия вплоть до прибытия к святому Антонию.

Когда миновал год после коронации Иоанна, епископ по его просьбе вновь переправился за море, чтобы присутствовать на встрече короля с Филиппом Французским, на которой наконец был восстановлен мир между ними. Тогда человеку Божию показалось, что настало удобное время посетить Шартрезскую обитель. Ибо уже давно он лелеял желание прежде окончания земного своего странствия посетить присно любимую им обитель, собственными глазами увидеть, в каком состоянии пребывает орден, и, лицезрея ту столь малую и столь святую паству и беседуя с нею, обильнее подкрепить свои сокровенные стремления, хотя бы ненадолго отдохнув от внешних треволнений.

Поистине, он желал, если бы только представилась возможность, вовсе сложить с себя даже бремя пастырского попечения, дабы не принуждали его под предлогом духовного служения почти целыми днями разбирать мирские тяжбы, извращая тем самым, как он говорил, должный порядок.

«Ныне, – молвил он, – городские преторы и правители отличаются от предстоятелей церквей, кажется, лишь тем, что сии день за днем заняты судебными тяжбами, а те – с некоторыми перерывами. Тем еще дозволено иной раз позаботиться о собственном хозяйстве, а сим едва ли когда позволяется заняться даже делами собственной души».

Уже во второй или третий раз он через посредников тревожил слух Верховного понтифика, сообщая ему о сем намерении своего сердца. Но тот никак не соглашался: не только отвергал его прошение, но и сурово укорял ходатаев. Ведь все верховные понтифики, возглавлявшие Римскую церковь во времена его епископства, поручали епископу Линкольнскому разрешение самых трудных и запутанных дел, какие только разбирались в пределах Англии по апостольскому полномочию.

Не менее охотно стремились предстать перед его судом и люди среднего и самого низкого положения: чем более были они уверены в правоте своего дела, тем сильнее желали вести тяжбу со своими противниками именно перед ним.

Ибо тех, кто полагался на силу или вооружался хитростью, перед судом сего справедливейшего судии истина с большей легкостью изобличала, а справедливость с большей быстротой сокрушала. Ведь и сей дар приял он от Бога: как никто не был тверже его в приверженности правде и справедливости, так нелегко было сыскать кого-либо, кто быстрее или проницательнее Гугона различал бы истину и ложь. Видя это, люди, слывшие наиболее сведущими в праве и наиболее искушенными в разбирательстве светских и церковных тяжб, почитали сие чудом. Ибо Гугон, непривычный к подобным делам и словно вовсе не знавший законов, превосходил проницательностью всех и словно на крыльях опережал умы знатоков права.

Видели мы в городе Лондоне некоего весьма могущественного человека по имени Иордан де Турри, которого двое бедных малолетних сирот, еще пребывавших под опекой, на основании грамоты Владыки папы привлекли к суду за беззаконное удержание нескольких домов, причитавшихся им по наследству. Дело сие оказалось в церковном суде потому, что в основании его, как утверждали, лежало ростовщичество.

В назначенный день Иордан явился к епископу не столько затем, чтобы вести тяжбу, сколько затем, чтобы положить конец самому разбирательству, окруженный многочисленной толпой скорее бойцов, нежели адвокатов. Когда сопровождавшие Иордана представили епископу письменно и на словах запреты и просьбы от имени государя короля, других высоких властей и всех лондонских граждан сообща, дабы он не продолжал разбирательства сего дела, ибо, как они утверждали, это обернулось бы ущербом для их города, и когда советники и приближенные епископа единодушно решили, что дело следует приостановить, Гугон, немного поразмыслив про себя, наконец следующими словами сокрушил притеснителя сирот, ибо сей благочестивый отец сирот помнил слова Писания: «Сироте Ты помощник» (Пс. 9:35).

Итак, молвил он: «Поистине, Иордан, хотя ты и дорог нам, мы никоим образом не можем ради тебя поступить против Бога. Но поскольку противиться столь многочисленным и могущественным твоим покровителям, как мы видим, бесполезно не только сим малолетним, но и нам самим, и нашим собратьям по суду, мы не желаем скрывать от тебя, что намерены предпринять. За себя же скажу: спасу душу мою (ср. Иез. 3:19). Итак, я напишу Владыке папе, что ты один в сих землях противишься его судебной власти и ты один стараешься лишить силы его полномочия».

Пораженный этими словами в самое сердце, словно парфянскою стрелою, Иордан понял, сколь весомым окажется такое донесение в глазах Верховного понтифика, особенно исходящее из уст мужа столь славного. И тотчас принялся советоваться со своими людьми о возвращении отнятого пострадавшим. Иного выхода он не нашел. Ибо слова праведного мужа словно стрекала и словно глубоко вбитые гвозди, и он от них не то что не отступился бы никогда, но они даже поколеблены не могли быть ни доводами, ни лестью мужа, весьма мудрого в своем поколении

Итак, вскоре он должным образом удовлетворил требования жалобщиков, хотя и понес при этом, по собственному его утверждению, огромный убыток, лишившись средств, затраченных им на сие владение. Так один краткий довод праведного мужа достиг того, чего едва ли смогло бы добиться сколь угодно многочисленное множество судебных защитников.

Хотя в подобных случаях Гугон весьма часто приходил на помощь невинности или истине, терпевшим бедствие, он все же почитал недостойною епископских трудов заботу, обращенную чаще к земному и преходящему, нежели к небесному и вечному. И все же он нес крест подобных дел, словно принужденный к тому повинностью, единственно ради заслуги послушания, ожидая скорее оправдания в свою защиту, нежели награды за достохвальное деяние.

Впрочем, нет нужды подтверждать сие бесчисленными свидетельствами его слов и деяний, хотя у пишущего их предостаточно под рукой. Ибо неопровержимым доказательством такого расположения его духа служит уже то, что Гугон никогда не снисходил до участия в собственной Шахматной палате, где велся счет его доходам и расходам, и никогда не удостаивал внимания подобные расчеты своего дома.

А то, что апостол наставляет епископа хорошо управлять своим домом (ср. 1 Тим. 3:4), он учил исполнять следующим образом и сам так исполнял: возлагал сии заботы на мужей, славившихся верностью и рассудительностью; доверял им, как самому себе, доколе они оставались безупречны, а поступавших иначе – что, впрочем, не могло долго оставаться тайной – тотчас отстранял. Ибо ни к кому из тех, кому вверял распоряжение имуществом, не питал он особой личной привязанности: их достоинствами были верность и усердие, а не какая-либо тесная близость, которая, как нередко бывает, могла бы побудить их к неправым поступкам.

Но продолжим повествование о его путешествии в Бургундию.

Итак, испросив и получив у короля и архиепископа в замке Андели дозволение, Гугон отправился в путь в последний день мая, в среду седмицы Пятидесятницы. А что двигал им не порыв плоти и крови, как болтали некоторые пустословы, но воистину Духа, так что он не устрашился предпринять столь трудное путешествие в самый зной едва начинавшего разгораться лета, явствует из следующего: святитель с благоговением посещал места, славные мощами святых или благочестивыми общинами слуг Божиих, и не только лежавшие на самом его пути или поблизости от него, но и весьма отдаленные.

Ибо уже приближалось время сбора плодов, которое Гугон из года в год привык посвящать святому досугу, дабы, пока другие старались наполнить свои земные хранилища вещественными плодами – зерном, вином и маслом, – он сам внутренне обогащался духовными запасами сих благ. Ныне же он решил провести все это время в благочестивых трудах, сопряженных с утомлением, а затем, по своему обыкновению, возвратиться к возделыванию и засеванию своей Церкви, сиречь нивы Господней, когда наступит пора бросать семена.

Итак, прежде всего он посетил в Мёлане святого Никасия. Смиренно почтив его и принеся ему золото, он с великой радостью обрел замечательную кость из его главы, которую извлек собственными руками. Оттуда, направляясь в Париж, святитель свернул к блаженному Дионисию. Когда же Гугон, держа в руках обнаженную святейшую главу блаженного Никасия, попытался извлечь один из зубов, дабы сохранить его как благословение, но не смог этого сделать, он вложил пальцы в его ноздри, некогда всегда дышавшие благим благоуханием Христовым (ср. 2 Кор. 2:15), и с величайшей легкостью извлек одну весьма красивую косточку, которая, находясь между двумя глазницами мученика, отделяла их друг от друга.

Приняв сей столь драгоценный залог как благоприятный дар Божества и с подобающим благоговением прижав его к себе, Гугон исполнился еще большей надежды, что Господь направит его на путь мира и спасения (ср. Вульг. Лк. 1:79) и что ему будет сопутствовать благоволение столь великого святителя, удостоившего его даровать ему из самых сокровенных членов своего тела, косточку, которую сам он прежде неизменно носил укрепленной между своими святейшими очами.

Когда же у святого Дионисия, как мы начали рассказывать, Гугон пробыл немалое время, обильно возливая молитвы перед каждой из святынь, которые ему показывали, а также перед всеми памятными местами почивающих там святых, то, едва он вышел из того селения, навстречу ему выступили бесчисленные толпы клириков.

Ибо люди науки (scholastici) едва ли не всех народов толпами устремлялись из города навстречу «всеобщему попечителю школ», как назвал его некий выдающийся стихотворец. Все желали собственными глазами увидеть того, через кого, как им было известно, после святого Николая изливались на клириков несравненные благодеяния.

Итак, все приветствовали его как грядущего во имя Господне (ср. Пс. 117:26): одни с ликованием удостаивались его поцелуя и беседы, другие же радовались уже тому, что могли лицезреть его и получить благословение. Некоторые весьма настойчиво приглашали святителя к себе на постой. Но поскольку удовлетворить всех было невозможно, он не отказался стать гостем одного лишь человека, который еще накануне усердными просьбами старался добиться сей чести. Был то, как говорили, его родственник по имени Раймунд, муж весьма достойный, которого сам Гугон возвел сперва в достоинство линкольнского каноника, а затем архидиакона Лестерского. И вот он дабы не показаться недостойным отпрыском столь благородного рода и знатной крови, всегда стремясь подражать той свободе духа, которую познал в столь великом покровителе, много лет спустя после кончины блаженнейшего мужа явил ее следующим образом.

Когда во время английского интердикта почти все настоятели церквей, которых варварская ярость короля угрозами вынудила удалиться в изгнание, выкупали за деньги свое имущество из рук мирян, он, едва ли не единственный, предпочел добровольно принять долгое изгнание, нежели, насколько от него самого зависело, постыдно предать в рабство по мановению земного короля свободу Невесты Царя Вечного – святой Церкви.

Ему же, по заслугам его веры и благочестия, милостиво воздалось Божественным изволением: ибо тот, кто ради справедливости пренебрег великими богатствами и высоким почетом, без пятна бесчестия и бремени вины сохранил и богатства, и почет, которыми прежде обладал. Более того, почет его неизмеримо возрос благодаря столь достохвальному поступку, а богатства доныне уменьшились менее, нежели у любого из его собратьев, оставшихся на месте и неправедно выкупавших свое имущество.

Сими богатствами он щедро делился с изгнанниками, подавая тем самым всем пример добродетели, достойной подражания, а многим оказывая помощь столь необходимым им подаянием.

И пусть никто не посетует на то, что мы, словно отвлекшись от повествования, кратко упомянули о хозяине, принявшем столь великого гостя. Ибо и нас самих, в ту же бурную пору принужденных суровою необходимостью к изгнанию, его щедрость почти три месяца поддерживала с величайшим радушием; и он, многочисленными просьбами удерживая нас у себя, оказывал нам в своем доме почетное гостеприимство. Посему мы не можем, да и не должны, не свидетельствовать о его доброте, которую видели и испытали на себе. Но и повествуя о сем, мы не слишком удаляемся от своего предмета, ибо, вспоминая славные деяния наставника, почитаем должным воздать хвалу и ученику. Ведь слава отца – мудрый сын, и похвала ученика возвращается к наставнику. Так и доблестный архидиакон украшает своего епископа, как Лаврентий – Сикста, Викентий – Валериана, а Понтий – Киприана1. И поистине, никогда не было для Гугона большей радости, нежели видеть своих детей ходящими в истине (ср. 3 Ин. 1:4), особенно если они оказывались готовы ради самой истины равнодушно к невзгодам переносить испытания и до самой смерти мужественно за нее бороться (ср. Вульг. Сир. 4:33).

Но продолжим уже начатое повествование о епископе. Об архидиаконе довольно будет и того, что мы вкратце о нем упомянули.

В ту пору он посещал богословские лекции в упомянутом выше городе Париже, как и впоследствии, когда мы пребывали у него во время нашего изгнания. И вот в его жилище явился посетить епископа юноша благороднейших качеств – Людовик, сын и наследник короля Франции, незадолго перед тем взявший в супруги Бланку, племянницу английского короля, дочь его сестры, королевы Испании. С ним пришел и Артур, племянник того же короля, сын покойного Жоффруа, графа Бретонского, которому тогда было около четырнадцати лет. Благочестивый Гугон обнял обоих и каждому ласково внушал полезнейшие наставления, подобающие именно ему. Людовик со спокойным лицом жадно внимал его словам; Артур же слушал с пренебрежением – в особенности увещания святителя хранить любовь и мир со своим дядей, королем Англии.

Между тем Людовик попросил архиерея удостоить посещением свою новобрачную супругу. Гугон благосклонно согласился и пешком отправился в расположенный неподалеку королевский дворец. Юную супругу, удрученную неким недавним несчастьем, он немногими словами столь обрадовал, что она тотчас отложила печаль, в которой пребывала скорбною уже несколько дней, и отныне и лицо ее, и душа были исполнены великой радости.

После сего, когда Гугон уже миновал графство Труа, к нему явился некий человек, жалобным голосом взывая к его милосердию. Ибо он признавался, что за свои прегрешения подвергся от святителя отлучению от Церкви и с тех пор, непрестанно страшась окончательной погибели, был удручаем бесчисленными несчастьями.

Причина же отлучения была следующая.

Сей человек состоял смотрителем нескольких селений графа Лестерского в ту пору, когда некий вор нашел прибежище в церкви селения, именуемого Бракли, где сам он был управляющим. Владение сие находилось в Линкольнской епархии, и господин его почитался выдающимся в ратных делах, а знатностью крови был связан с могущественнейшими вельможами королевства. Посему, пользуясь благоволением короля, он дерзал притязать на право как для своих людей, так и для себя самого присваивать нечто вопреки закону.

Итак, его служители, вопреки наставлению Писания: «Не будь чрезмерно справедлив» (ср. Вульг. Еккл. 7:17), проявили жестокую справедливость к человеку, искавшему милосердия Церкви: обманом выманив его из укрытия Христова2, они предали его смерти через повешение.

Епископ же в ту пору пребывал за морем. Возвратившись оттуда и узнав о случившемся, он провозгласил общий приговор об отлучении виновников и соучастников сего злодеяния.

И тогда как остальные, чья совесть была заклеймена сим святотатством3, смиренно подчинились церковному взысканию, сей человек, устрашившись строгости епитимии, покинул Англию и бежал к своему господину в Нейстрию4. Ибо тех, кто умертвил беглеца, равно как и тех, кто предательством вывел его из церковной ограды, принудили, обнажившись до исподних штанов, выкопать уже разложившийся труп несчастного и, положив его на носилки, на своих обнаженных плечах отнести от места повешения обратно в селение, на расстояние почти в одну милю. Затем у порогов всех церквей того селения они подверглись бичеванию от всех священников тамошнего капитула и были принуждены собственными руками, оставаясь, как уже сказано, обнаженными, погрести на кладбище той церкви, откуда вывели его живым, истлевшие от гниения члены тела, которое они обносили. После сего им было велено босыми идти в Линкольн и перед дверями каждой из церквей столь великого города подставлять свои бока под удары плетей, а также претерпеть и другие подобные испытания, весьма суровые, особенно в зимнее время.

Сей же человек, о котором идет речь, будучи одним из них и не в силах вынести подобных испытаний, предпочел покинуть Англию, нежели доставить ангелам радость достойным покаянием (ср. Лк. 15:10). Однако, по слову блаженного Иова, «Кто боится инея, на того обрушится снег» (ср. Вульг. Иов 6:16); и нередко болезнь подвергает опасности того, кто не позволяет врачу сурово с собою обращаться.

Не иначе обернулось для него и собственное его решение. Ибо он не пожелал претерпеть исправления за свою вину, пока еще мог сохранить свое положение неповрежденным. И вот, когда со всех сторон обрушились на него бури несчастий, столь великие убытки и разнообразные невзгоды постигли его, что, по собственным его словам, сама жизнь ему опостылела. К тому же он почувствовал, что лишился благоволения своего господина, которому, как полагал, оказывал услугу, пытаясь противиться епископу: господин не только не позволил ему оставаться у себя на службе, но и не пожелал даже видеть его перед собою. Наконец придя в себя, он счел нужным искать того врача, которого прежде полагал необходимым избегать.

И вот, запыхавшийся и преисполненный тревоги, он наконец нашел его и лишь с трудом получил от него, пребывавшего уже в дальних краях, то врачевание, которое пренебрег принять, когда оно само предлагалось ему поблизости. Прежде он пренебрег более кратким покаянием, теперь же с радостью принял на себя бремя семилетнего.

А наш отшельник, желая посетить собратьев по пустынножительству, счел вполне подобающим сперва отправиться ради молитвы к славному князю отшельников – разумею блаженного Антония – в его молельню, где святой пользуется величайшим почитанием, и уже затем посетить отряды воинов Христовых, которые, по примеру сего выдающегося полководца, несут стражу на необозримых стоянках пустыни.

Итак, Гугон отклонился на три дня пути от дороги, ведущей в Шартрезу, направившись к горе, поистине Божией, и прибыл к горе Антония. Здесь огонь гееннского пламени, угасая на глазах, непрестанно пресекается словно неким незримым приговором, вынесенным самой его природе. Там одним взором мы увидели не одно или два чуда, и даже не сотню, но бесчисленные чудеса, более дивные, нежели все чудеса, какие доводилось нам прежде видеть где бы то ни было.

Ибо мы видели юношей и девиц, старцев с отроками (Вульг. Пс. 148:12), исцеленных святым Божиим Антонием от священного огня: с наполовину обожженной плотью, разрушенными костями и изувеченными сочленениями конечностей, они жили словно в половинных телах, но казалось, будто радуются полной невредимости.

Ибо со всех концов света стекаются к сему месту страждущие от недуга, страшнее которого нет. Здесь хранится святейший прах блаженного Антония, доныне обернутый туникой Павла, первого отшельника; и почти все они Божественною силою исцеляются прежде истечения семи дней.

Если же кто за это время не обретает телесного здравия, тот незамедлительно, через смерть, покидает телесную скверну, что, как благочестиво полагают, для него спасительнее; и заступничеством столь великого покровителя, к которому прибег с непритворною верой, достигает спасения в вечной жизни.

До такой степени сила святого возмещает утрату погибших частей тела крепостью сохранившихся, что даже сокровенная нежная плоть внутренностей, иной раз обнаженная вместе с самими ребрами, когда с них сошли кожа и мясо, едва ли терпит вред от холода или иной напасти. И дивным образом остаются следы ран, уже не причиняющие боли израненному, во славу Врача и в свидетельство о болезни, а для всех взирающих – как предмет страха и побуждение к благоговению.

А сей ненасытный любитель уединения и его обитатель был перенесен из Константинополя в края той пустыни приблизительно в ту пору, когда мужи ученейшие и, что еще важнее, превосходнейшие в святом монашеском житии, магистр Бруно со своим товарищем Лаудуином и пятью другими избраннейшими мужами, приступили к заложению в соседних горах священных оснований Картезианского ордена, дабы их соратники могли проходить там духовное воинское обучение. Ибо святой, по своему обыкновению страшась сообщества еретиков, некогда покинул столь любимый им Египет, спасаясь от почитателей Магомета. А упомянутый город, куда он позволил себя перенести, в течение нескольких лет украшал славою многих знаменательных чудес.

Но и среди них не находил он себе отрады, ибо закваска там была не единой, а заблуждение многих испортило почти все тесто.

Возрадовавшись же словно внезапному воскресению некогда привычного ему образа жизни, святой восхотел перенестись в края тех, о ком знал, что они с особенной верностью единству Католической Матери-Церкви вкушают Пасху Господню с опресноками искренности и истины (ср. Вульг. 1 Кор. 5:8). Однако, дабы самому не оставить без помощи недужных, в ней нуждавшихся, и в то же время не обременять живущих в уединении множеством стекающихся к нему людей, он даровал возлюбленным обитателям пустыни не свое присутствие, но соседство с собою. И все же тем, кто исповедовал некогда его собственный образ жизни, святой явил особенный знак благоволения и любви: он удостоил достопочтеннейшего мужа Гигона, приора Шартрезы, прикоснуться к своим мощам и облобызать их.

Пожелал святой также, чтобы Гигон перенес его мощи в новый ковчег, который тот собственноручно собрал из тисовых дощечек, и с благоговейным тщанием положил их туда. Ибо прежний ковчег, в котором долго почивали блаженные кости, не столько отличался красотой, сколько был расшатан и разбит долгим перенесением по суше и морю. Но никогда не дозволял святой ни покрывать, ни украшать, ни скреплять свой ковчег золотом, серебром, каким-либо металлом или драгоценным камнем; и ни один гвоздь из подобного материала нельзя было вбить в него так, чтобы он удержался хотя бы мгновение. Столь сильны в нем и доныне ненависть к пышности и укоренившаяся любовь к бедности.

Итак, у святейшего алтаря сего угодника наш Гугон, епископ по служению, но отшельник по призванию, с величайшим благоговением совершил Божественную службу. Ковчег же, хранивший столь неоценимое сокровище, мы видели поодаль, под балкой: он не возвышался близ алтаря, но прилегал к стене и, вопреки обычаю священных ковчегов, словно скрывал в себе укромное пристанище некоего затворника.

______

1 Три примера верных диаконов, чьи добродетели прославили их епископов: св. Лаврентий – диакон папы Сикста II, с которым связан римский мартирологический цикл 258 г.; св. Викентий – диакон епископа Валерия Сарагосского, здесь названного Валерианом; Понтий – диакон св. Киприана Карфагенского, сопровождавший его в изгнании и написавший его житие.

2 Имеется в виду право церковного убежища: человек, укрывшийся в церкви, находился под ее защитой. Обманное выведение беглеца и последующая казнь было нарушением святости этого убежища.

3 cauteriatam gerebant conscientiam – буквально «носили прижженную совесть». Выражение перекликается с 1 Тим. 4:2: cauteriatam habentium suam conscientiam – «сожженных в совести своей». Здесь образ раскаленного клейма указывает на совесть, отмеченную совершенным святотатством. В отличие от бежавшего управляющего, остальные виновные смиренно принимают церковное взыскание./

4 Нейстрия в данном контексте название обозначает Нормандию

ГЛАВА XIV О прибытии Гугона и приеме, оказанном ему в Гренобле, Шартрезе, Белле и Арвьере, равно как и в других местах между ними; и о многочисленных событиях в каждом из сих мест.

Итак, воздав столь великому покровителю должные обеты, Гугон посетил также странноприимный дом и повелел выдать его смотрителям деньги на пропитание. Ибо там пребывало великое множество увечных, которых болезнь до исцеления лишила различных членов тела. После сего он решил отправиться в Гренобль.

Оттуда через горные высоты и скалистые кручи в Шартрезу открывался более удобный путь, благодаря как самой природе местности, так и множеству проходивших по нему путников. Видели мы также вдоль дороги к святому Антонию крепости и замки, поверженные молнией вместе со своими господами за то, что там причиняли обиды паломникам святого. Ибо сей выдающийся преемник Илии в нравах и святости обладает также и преимуществом чудотворной силы своего предшественника. Ведь, подобно Илии, он быстрее слова низводит огонь на непокорных – для отмщения, а у молящих о помощи тот же огонь угашает – ради исцеления (ср. 4 Цар. 1:10–12).

Мы могли бы привести множество примеров, если бы не опасались заслужить осуждение читателя за слишком частые отступления от повествования. И все же мы сочли нужным хотя бы кратко поведать о чудесах святого, вечно достойного подражания всех святых, просиявших после него. Ибо, как мы узнали там, никто не предает письменам для памяти потомков ничего из великих чудес, которые он ежедневно совершает. Сие настолько огорчало нашего Гугона, что мы полагаем, кратко касаясь этих чудес по случаю рассказа о его путешествии, мы оказываем услугу скорее ему, нежели самому Антонию.

Едва жители Гренобля узнали о прибытии Гугона, как все единодушно устремились навстречу мужу, столь желанному всем в тех краях. Вместе со своим предстоятелем, мужем весьма достопочтенным, они встретили его за городскими стенами и с радостными песнопениями и торжественной процессией провели через весь город, особенно пышно убранный ради почтения к нему цветами, цельношелковыми тканями и разнообразными украшениями, до самой кафедральной церкви святого Иоанна Крестителя. Был же день Рождества сего Предтечи Господня, который после единственной Владычицы мира, Богородицы, был особым заступником как Картезианского ордена, так и нашего епископа.

Гугон с величайшим благоговением совершил главную мессу. После Евангелия он обратился к народу с проповедью, приправленной нектаром дивной сладости. И столь преумножил он благодатью спасительного слова двойную радость своих прежних сограждан и братьев – от ежегодного торжества и от первого его посещения после возведения в епископский сан, – что почти всех напитал хлебом слезным и напоил слезами, но в меру (ср. Пс. 79:6). Наконец, с таким смирением и благоговением испрашивал он у всех помощи их молитв, столь усердно говорил о собственной малости и недостоинстве – ведь Небесное благоволение подняло его из гноища и вознесло на высоту (ср. Вульг. Пс. 112:7–8), – что его собственные очи, источавшие слезы, исторгли потоки вод из очей всех присутствовавших (ср. Пс. 118:136).

В тот же день Гугон крестил также семилетнего мальчика, сына своего брата, доблестнейшего рыцаря Вильгельма де Авалона. Восприемником от святой купели стал святитель Гренобльский. Когда же дядя мальчика принялся настойчиво требовать, чтобы тот был назван его собственным именем, Петром, Гугон по предложению автора сего повествования ответил ему: «Никак нет! Он будет зваться Иоанном, ибо покровитель сего места и нынешнего дня имеет перед тобою преимущество». Сего Иоанна, отрока дивных дарований, тот же автор вскоре обучил первым началам грамоты в церкви Белле, положив азбуку на алтарь святого Крестителя.

А день столь великого торжества мы провели с епископом того же города, который столь великолепно оказал нам все, чего требовал долг гостеприимства, что, казалось, сама мера превзошла меру. Можно было бы тогда сказать, что щедрость бургундцев превзошла даже саму роскошь английской расточительности.

Оттуда на самом рассвете следующего дня мы направились в Шартрезу, причем даже тем, кто ехал верхом, пришлось почти весь путь проделать пешком. Ибо непрерывные подъемы по крутым и скалистым склонам горы с трудом одолевали даже кони без всадников; лошаки же и ослы проходили по сей тропе гораздо свободнее. Епископ, по необходимости обратившись в пешего путника, хотя и утомлялся, обливаясь обильным потом, духом оставался бодр и рьян, так что самою ходьбою изнурял своих спутников.

При этом Гугон заботливо предусмотрел, чтобы прибыть к братьям в час их полуденного сна, ибо всячески остерегался хотя бы немного нарушить их покой своим приходом1. И пробыл он у них, вернее, среди них, три недели подряд, словно один из братии, никогда не отсутствуя в хоре поющих иноков, особенно в часы ночных богослужений. Спал же он всегда один в уединенной келлии.

Сколько за это время он почерпнул и сколько излил духовной сладости во взаимном общении со святыми мужами – пусть никто не ожидает, что мы сумеем изложить сие письменно. Ибо даже сам Гугон, удостоившийся испытать все это на деле, не смог бы выразить того и словами.

Приходили туда ради встречи с Гугоном некоторые епископы, а также множество клириков и мирян. Бедняки же, обитавшие в соседнем приходе, наперегонки сбегались к нему, словно к родному отцу, некогда оплаканному как умерший, а ныне вновь ожившему. Он с не меньшей любовью обнимал и целовал их, дружески узнавая тех, кто узнавал его, и являя свою любовь также делами. Ведя с ними непринужденные беседы, он и словами, и делами уподоблялся тому малому ребенку, которого кроткий и смиренный Учитель поставил в Евангелии Своим ученикам в пример для подражания (ср. Мф. 18:2–4). А приветливую ласковость свою он усугублял дарами нескупой руки, ибо равно процветали в нем и любезный язык, и щедрая десница.

Пробыл Гугон также несколько дней в нижней обители, где жили братья-конверзы, дабы и их насытить от сосцов своего утешения (ср. Ис. 66:11), а самому, в свою очередь, вкусить духовную трапезу их бесед и благочинного жития, словно от прихода славы народов (ср. 66:11–12). Ибо некоторые из них, оставив широкий путь мирских дел и вступив на тот тесный и трудный путь, который ведет к жизни (ср. Мф. 7:13–14), в блаженной надежде ожидали входа в рай.

В эти же дни святитель в определенные часы принимал бедняков, стекавшихся, чтобы его увидеть, и столь по-дружески беседовал с ними, что, сидя среди них, лишь монашеским облачением отличался от любого из них.

Женевский епископ поведал Гугону, сколь тяжкими притеснениями его граф угнетал его уже двенадцать лет, за что он давно связал того узами анафемы. Из страха перед графом он не смел даже вступить в собственный город2. Ибо, если память нам не изменяет, епископ утверждал, что минуло уже три пятилетия с тех пор, как ему был закрыт доступ к престолу собственной кафедральной церкви. Тогда сей наш мужественный и верный, «посох пастырей», как воспел о нем некий стихотворец, всячески утешив и укрепив скорбящего и опечаленного собрата, тотчас послал двух приоров Картезианского ордена к графу, чье тело было изнурено долгим недугом. Они должны были увещевать его поспешить к примирению со своим отцом – епископом, и матерью – Церковью. Гугон вложил им слова в уста, особенно настойчиво внушая сказать графу, чтобы тот взыскал благоволения карающего его отца, дабы, если вскоре настигнет его смерть, не оказался он изгнанным из наследия сынов.

Граф же, пока приоры находились перед ним, слушал их с пренебрежением. Но когда они удалились, он, по ходатайству человека Божия, как сам впоследствии свидетельствовал, пришел в себя и, до глубины души уязвленный силою переданных ему слов, возместил ущерб Церкви, которую оскорбил. И так, освобожденный сперва от приговора, а затем от бремени плоти, он почил в мире.

По прошествии же трех недель епископ, памятуя написанное: «Оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей» (ср. Быт. 2:24; Мф. 19:5; Еф. 5:31), вознамерился возвратиться к попечению о Церкви, с которой некогда обручился. И вот, уже готовясь отбыть и в последний раз прощаясь с обителью, от сосцов которой возрос в мужа совершенного, он оставил ей, помимо прочих даров, бесценные священные залоги на вечную память о себе. Среди его ковчежцев был серебряный, наполненный многочисленными мощами святых мужей и жен, который Гугон имел обыкновение носить в руках при освящении церквей. Сии мощи были приобретены во многих местах либо им самим, либо хранителем его ковчежцев – иноком, служившим ему капелланом. И вот мощи, обретенные им самим, епископ в присутствии приора и братии передал достопочтеннейшему картезианскому ризничему, дабы они хранились в сей обители. Те же, что были приобретены иноком, он оставил ему для перенесения в собственный монастырь.

Но поскольку мы упомянули о мощах святых, не будет излишним ради славы святых и назидания читателей поведать о них еще кое-что. Епископ повелел изготовить для себя перстень из чистейшего золота и драгоценных камней, с подобием полого украшения на внешней стороне, охватывавшей палец. Сие украшение он пожелал сделать вместилищем святых мощей. Вместилище же имело во все стороны ширину почти в четыре пальца. В нем Гугон собрал до тридцати частиц святых мощей.

И поскольку с величайшим благоговением заботился он о приобретении столь спасительного сокровища, то особенно настойчиво стремился обрести хотя бы частицу от тела великого исповедника Христова Бенедикта, первейшего вождя и законодателя монахов.

Движимый сим желанием, Гугон отправил сердечное письмо достопочтенным мужам: аббату и инокам Флориакской обители, где почивают святейшие кости столь великого отца. Письмо он послал через одного из тамошних иноков, управлявшего некоторыми владениями обители близ Линкольна, настойчиво прося уделить ему хотя бы частицу от изобилия их сокровищ. Опуская подробности, скажем, что в итоге возвратился посланец и принес мужу желаний исполнение его желания и прошения – один из зубов святого и немалую часть покрова, в который были завернуты блаженные останки. Принес он и ответное письмо от тех, к кому был послан. В нем иноки воздавали столь великому отцу должное почтение приветствием и удостоверяли подлинность присланных даров.

Когда же письмо наконец было прочитано и дошло до разумения, человек Божий возликовал дивной радостью и тотчас повелел призвать своего золотых дел мастера, жившего в его замке Банбери. Сам же епископ пребывал тогда в своем поместье Дорчестер, находившемся почти в тридцати милях от упомянутого замка.

Между тем, пока посланцу давали наставления, чтобы он привел золотых дел мастера и велел ему захватить инструменты, которыми можно было бы надлежащим образом открыть и вновь закрыть сакраментальный перстень епископа (так Гугон называл его, ибо часто пользовался им при совершении рукоположений и освящений для возбуждения благоговения), внезапно является сам мастер, которого собирались разыскивать, и своим столь же неожиданным, сколь желанным появлением равно радует и изумляет присутствующих.

Когда же мастера спросили, что привело его сюда, он поведал, что около полуночи, во сне, предстал перед ним некто и повелел тотчас поспешить к епископу. «Ибо, – молвил он, – ему присланы драгоценнейшие мощи, которые тебе надлежит вложить в его перстень. Посему вставай скорее и отправляйся к нему. Пробудившись от сего голоса, я пребывал в таком волнении, что не мог приняться ни за какую работу, пока не пришел к вам, дабы рассказать обо всем и удостовериться, правда ли услышанное мною. И вот я здесь со своими инструментами: располагайте трудом мастера по своему усмотрению».

Сие откровение, данное мастеру, и его рассказ укрепили уверенность и преумножили радость всех присутствовавших. А щедрейший из людей разделил между некоторыми аббатами и прочими благочестивыми мужами, находившимися там, частицы полученного им покрова; зуб же святого, многократно облобызав с величайшей нежностью, повелел заключить в перстень.

В знаменитой обители Фекан Гугон откусил два кусочка от кости руки преблаженной Марии Магдалины, возлюбившей Христа. Никто из присутствовавших, ни аббат, ни иноки, никогда прежде не видел сей кости без покровов, ибо она была наглухо зашита в два шелковых и одно простое льняное полотнище. И когда никто не осмелился открыть ее для осмотра епископу, настойчиво того требовавшему, он взял у одного из своих нотариев ножичек, быстро рассек нити и, распоров покровы, благоговейно приложил святейшую кость к устам и очам своим. Затем он попытался отделить от нее что-нибудь нажатием пальцев, но, не преуспев, пустил в дело сперва резцы, а потом коренные зубы, которыми вскоре отломил две частицы кости. Их он вложил в правую руку пишущего сии строки со словами: «Сохрани это для нас как можно тщательнее».

Аббат же и монахи, видя сие, и прежде изумленные и испуганные, а теперь разъяренные и разгневанные, вскричали: «О, о, что за нечестие! Мы думали, что епископ пожелал увидеть сии досточтимые святыни ради их почитания, а он, словно пес, предал их зубам на растерзание!»

Но Гугон ласковыми речами утишил их негодование и произнес при этом достопамятные слова: «Если мы совсем недавно касались пусть и недостойными пальцами пресвятого Тела Самого Святого святых, а затем, прикоснувшись к нему зубами или губами, приняли его внутрь себя, то почему же нам не прикасаться с дерзновением и к членам Его святых нам на защиту, дабы глубже утвердить в себе почитание их и память о них? И почему бы нам, когда представляется возможность, не приобретать их для хранения с должным почтением?»

В другое время, в Питерборо, Гугон ножичком отрезал выступавшую жилу от руки славного короля и мученика Освальда, которую и поныне показывают с костями, кожей и окровавленной плотью, словно только что отсеченную от живого тела. Жила сия была податливой и мягкой на ощупь, когда ее потягивали. Гугон оставил ее у себя, дабы хранить со всяческим благоговением. Ее вместе с другими святыми мощами, перечислять которые было бы долго, он поместил в уже не раз упоминавшийся перстень. А когда однажды он возвратился из-за моря в Линкольн, то торжественно принес сей перстень в дар на алтарь Пресвятой Девы, дабы оставить его там на вечное хранение. Впоследствии же Гугон, забыв о своем приношении, повелел передать картезианцам вместе с прочими мощами и тот самый перстень, о котором мы столько раз упоминали. Но когда его монах, хранитель сих святынь, напомнил ему о некогда принесенном даре, он повелел возвратить перстень Линкольнской церкви. А взамен предназначил для отправки картезианцам искусно изготовленный из золота и драгоценных камней ковчежец, хранившийся в Линкольне среди его сокровищ, дабы в него были помещены переданные им мощи святых. Что и было исполнено стараниями того же монаха уже после кончины святого мужа.

Завершив упомянутое раздаяние даров, епископ тотчас спустился в нижнюю обитель братьев-конверзов. На следующий день, испросив для Шартрезы Божие благословение и преподав собственное, он телом покинул место, где навсегда остался сердцем и душою.

Не раз благочестивый и деятельный приор обители Святого Домнина настойчиво просил Гугона удостоить своим посещением вверенную ему обитель. И вот епископ направился в его келлию. Приор же вместе с братией торжественно встретил его, словно ангела Господня, и провел с ним сей праздничный день в сердечной радости и духовном ликовании.

Намереваясь посетить также Вилларбенуа – так называлась обитель, где Гугон впервые вкусил священной жизни, – епископ, однако, сообразуясь с ходом путешествия, сперва направился в замок, некогда принадлежавший его отцу. Здесь жили и обладали немалой властью два его родных брата, Вильгельм и Петр.

Как подобает доблестным рыцарям, они всегда с радостью побуждали Гугона к бегу по пути добродетели, как обычно пришпоривают коня на скаку. О, сколько раз они и самому епископу, и его советникам – то лично, то через послания – внушали, дабы он не падал духом под преследованиями ложных братьев и жестоких властителей! Они говорили, что предпочли бы, чтобы Гугон вовсе не родился, нежели чтобы он, изменив благородству своего рода и пав духом, хотя бы на миг уступил тем, кто попирает свободу Церкви.

Итак, прибыв к братьям погостить, Гугон был встречен с одинаковой радостью не только ими, но и знатными людьми, и людьми среднего состояния, и простолюдинами из окрестных мест. Они и удержали его там на два дня. Лишь на третий день он достиг обители каноников Вилларбенуа, которую местные жители называли на своем наречии Виларбенерт. И трудно передать словами, какое ликование вызвало его прибытие не только среди жителей самой обители, но и во всей округе. Он же подарил тамошней церкви Библию (bibliotecam), приобретенную за десять марок серебра.

Посетил Гугон и небольшую обитель Святого Максима, где некогда, еще юношей, исполнял, как мы уже рассказывали, обязанности приора. В сих местах его окружали дряхлые мужи и седовласые старцы, согбенные старухи и женщины преклонных лет. Они радостно приветствовали Гугона и с дивными похвалами вспоминали первые ростки его жизни, некогда расцветавшие среди них словно лилия. Они утверждали, что уже самые ранние годы Гугона неким языком присущей ему добродетели предвозвестили знамения его грядущей святости. Ну а он вновь возвратился в упомянутый прежде замок и провел там одну ночь.

Оттуда Гугон, уже спеша возвратиться в Англию, на втором переходе прибыл в Белле. Здесь он удостоился принять для лобызания остов половины кисти руки Предтечи Господня с тремя пальцами, средним и двумя нижними, все еще покрытый блестящей кожей. Вот уже много лет никто не осмеливался снять с сей святыни покров и узреть ее обнаженной. Но Гугон, верный последователь и смиренный слуга Предтечи, пылая особенной любовью к своему покровителю и обретя перед ним еще большее дерзновение, нисколько не устрашился сделать это. Каноники же тамошней церкви радовались вместе с ним, что нашелся муж столь великой чистоты, достойный дерзнуть на подобное.

После исповедания грехов, отпущения и молитвы с досточтимой святыни сняли покров и открыто представили ее взорам всех присутствующих. Гугон же нисколько не страшился касаться пальцами тех самых суставов, что некогда касались святой главы Бога, и припадать к ним с поцелуями. А прочим со всех сторон, почтительно преклонившимся, он преподал благословение, вознося сии пальцы ввысь и осеняя нас ими сверху крестным знамением. От весьма древнего пурпурного полотна, которое долгие годы покрывало святыню, прилегая к ней, он отрезал немалую часть и вручил своему монаху, дабы тот с величайшим благоговением прижал ее к себе.

Во время сего путешествия Гугон посетил четыре обители своего ордена и оказал им помощь: Шартрезу, Арвьер, Люньи и Валь-Сен-Пьер. Арвьер, хотя из-за гористой местности доступ к нему был затруднен и он находился в стороне от нашего пути, он пожелал посетить по особой причине.

Некогда приор сей обители был возведен на епископскую кафедру Белле. Но, сложив с себя бремя пастырского попечения, он вновь стал простым насельником, дабы свободнее предаваться небесным устремлениям. Давно уже пылая желанием увидеть нашего святителя, он жаждал подкрепить силы беседой с ним и лицезрением его. О сем он не раз давал знать через посланцев. Ибо тот блаженный муж уже достиг преклонных лет и, когда земной свет для него клонился к закату, воздыхал о вступлении в день нескончаемый. И наш святитель, хотя и отличался от него возрастом, был близок ему духом. Ибо все преходящее, что он с юных лет всегда почитал ничтожным, теперь внушало ему теперь прямо-таки глубокое отвращение. Итак, обретя желанную беседу, оба взаимно открывали друг другу сокровенное и озаряли тайники собственной совести сиянием святости другого. Наконец оба вместе пришли на общую беседу всей братии.

Тогда бывший владыка Беллейский попросил епископа Линкольнского рассказать ему перед братией об условиях мира, заключенного между нашими королями, ибо знал, что тот присутствовал при их примирении. Сия просьба столь великого мужа немало огорчила пламенного ревнителя своего ордена. Однако Гугон мягко и словно в шутку молвил: «О, владыко отче! Пусть епископам и дозволено слушать и пересказывать мирские вести, монахам сие не дозволено. Не подобает допускать вести в келлии и монастырскую ограду; не подобает оставлять города, чтобы приносить мирские вести в пустынь». Сказав это, он оставил мирские вести в стороне и обратил беседу к духовному назиданию.

______

1 Т.е. св. Гугон нарочно приехал, пока иноки спали, чтобы не создавать гостеприимной суеты и не причинять хлопот своим приездом.

2 Женевский епископ Нантельм, занимавший кафедру с 1185 г. Его продолжительный конфликт с графами Женевскими засвидетельствован документами, в том числе императорскими грамотами и соглашением 1188 г.

ГЛАВА XV Перемежаемое отступлениями повествование о пути Гугона из Бургундии в Лондон и о том, как он наконец прибыл туда, отягченный болезнью.

Но вот, столь сильно пленяясь достойной подражания жизнью духовного мужа, словно дивным изобилием листвы и плодов древа, которое Господь насадил в раю Церкви (ср. Быт. 2:8; Пс. 1:3), мы всё дальше отступаем от задуманной краткости повествования! А пока мы с усладой трудились, собирая с сего древа и сберегая для утешения друзей не только плоды деяний, но и листья слов, груда собранного, кажется, уже превзошла вместимость нашей маленькой корзинки. Произошло же сие, несомненно, потому, что мы, несмотря на все наше ничтожество, горячо желали доставить читателям и спасение, и духовное подкрепление. Ибо мы верим, согласно сказанному о сем в Апокалипсисе, что и то и другое послужит спасению народов (ср. Откр. 22:2), если принимать их с верою и благоговением.

Но пока мы предавались сему занятию, уже проходит пора жатвы и сбора винограда; и справедливо будет как можно скорее возвратить возделывателя и хранителя Господня поля и виноградника к его управителям и соработникам, согласно обычаю, которому, как мы уже рассказывали, он следовал почти ежегодно. Ибо и переменившиеся голоса птиц, и несколько более печальные их повадки побуждают нас переменить, а вернее, завершить нашу песнь, затянувшуюся почти на все лето.

Итак, горные хребты, покатые склоны холмов, протяженные долины и равнины, необъятные морские заливы мы теперь пересекаем стремительно, словно пролетая над ними, хотя прежде, возвращаясь вместе с Гугоном к его пастве, преодолевали их в трудном странствии – по суше и на веслах.

И разумный порядок повествования требует, чтобы мы уже теперь кратко поведали, как он преселился из земной переменчивости в неизменную обитель небесного отечества.

Умолчим же – не говоря о бесчисленных событиях, рассказать о которых усердным читателям было бы полезнее, нежели обойти их молчанием, но которые мы все же опускаем, дабы не утомлять тех, кому чтение быстро наскучивает, – умолчим, говорю я, о Клюни: с каким благоговением посетил Гугон сию обитель, исток новых монашеских установлений; со сколь великим почтением встретила его многочисленная святая братия; как настойчиво иноки упрашивали его провести с ними три дня и восстановить силы после трудов. А когда Гугон, непринужденно общаясь с братией, совершая мессы и разделяя трапезу, обстоятельно ознакомился с благочинием сей обители в хоре, клуатре и трапезной и весьма высоко оценил его, то наконец молвил: «Воистину, если бы я узнал сию обитель так, как узнал ее ныне, еще прежде, чем полюбил Шартрезу, Клюни залучил бы меня к себе в монахи».

Среди прочего Гугон увидел там и одобрил один особенный обычай, о котором мы хотя бы кратко упомянем, ибо удивляемся, что установление блаженного Бенедикта повсюду оставлено монахами без внимания и словно предано забвению. Ибо блаженнейший Бенедикт, говоря в своем Уставе о принятии гостей, среди прочего предписывает: «Пусть перед гостем читают Божественный закон, дабы он получил назидание; затем пусть ему будет оказано всяческое гостеприимство». Сие предписание клюнийцы исполнили по отношению к нам следующим образом.

После того как епископа встретили торжественной процессией и приняли его благословение, владыка приор проводил его в помещение для бесед, где сел вместе с ним, пригласив также около двенадцати старших братьев общины. Один из присутствовавших монахов раскрыл принесенную им нарочно для сего книгу «Пастырского правила» блаженного папы Григория и, выйдя на середину, внятно и разборчиво прочел одну главку, дабы все могли уразуметь услышанное. Закончив ее, он по знаку приора прекратил чтение, а епископ, также по знаку приора произнеся «Благословите», дозволил присутствующим вступить в беседу.

Но и Сито мы минуем в нашем рассказе бегло. Туда Гугон свернул, дабы совершить торжественную мессу в светлый праздник Взятия на небо Богородицы. Ибо вся Франция, кроме некоторых монастырей, пользовавшихся особыми привилегиями, находилась тогда под интердиктом. Исполнив свое желание и вверив себя молитвам тамошней братии, он посетил также Клерво.

Ведь Иоанн святой памяти, бывший архиепископ Лионский, послал ему навстречу нескольких достопочтенных мужей, настойчиво умоляя удостоить его, пребывавшего в сей обители, столь давно желанного присутствия. Отягченный годами, Иоанн уже сложил с себя бремя пастырского служения и, сохранив по повелению Верховного понтифика лишь прежние знаки достоинства, усердно предавался священному созерцанию в той святой обители. Когда же Гугон спросил, каким писаниям он преимущественно посвящает свои размышления, Иоанн ответил: «Ныне одно лишь размышление над псалмами всецело завладело мною. В них ежедневно обретаю я неистощимую пищу, всегда свежую и непрестанно услаждающую нёбо внутреннего человека».

Затем Гугон своим святым прибытием принес великую радость монастырю Святого Ремигия, расположенному близ Реймса. Пробыв там два дня, он дивился множеству древних книг, хранившихся в обители, и порицал ленивое небрежение современников, которые не только не желают подражать усердию отцов в составлении и переписывании книг, но даже не стараются перечитывать священные рукописи, созданные трудами предшественников, или хотя бы благоговейно обращаться с ними. Здесь же он с удивлением и трепетом почтил небольшой сосуд, принесенный с небес голубем блаженному Ремигию. В нем неизменно пребывает в изобилии священный бальзам для помазания франкских королей, чудесным образом вновь и вновь восполняющийся.

Когда Гугон прибыл в укрепленный город Сент-Омер, находившийся в десяти милях от порта Виссан, он решил немного передохнуть после долгого и утомительного пути, прежде чем пуститься в море. Неподалеку стояла обитель Цистерцианского ордена, которую местные жители называли Клермаре. А через три дня предстоял славный праздник Рождества Приснодевы, Матери милосердия. Гугон не желал перед столь великим праздником удаляться от места, где дозволялось совершать богослужения, опасаясь, что при противном ветре не успеет достичь Англии вовремя, чтобы отпраздновать его там.

Итак, в тот самый день, когда Гугон прибыл в Сент-Омер, он велел вскрыть себе вену, дабы по истечении положенного после кровопускания срока покоя свободнее и бодрее отпраздновать желанное торжество. Ибо уже несколько дней он чувствовал, как во всех членах и во всем теле нарастает тяжесть, сопровождаемая тупой болью. Но сразу после кровопускания недомогание столь усилилось, что, едва отведав немного пищи, он вынужден был подняться из-за стола, пока остальные еще ели, и удалиться на покой. Едва он приклонил голову, как его облил обильнейший пот, не перестававший струиться весь тот день и большую часть следующей ночи. Вскоре появилось у него и столь сильное отвращение к пище, что за все три дня он почти ничего не ел.

Под вечер накануне упомянутого праздника Гугон отправился в названную обитель и провел там ночь, оставив при себе лишь одного монаха и одного брата-конверза из своих спутников. Остальным он велел возвратиться со всеми лошадьми на прежний постоялый двор, хотя аббат и братия всячески противились этому, настойчиво стараясь удержать у себя всю его свиту. Сам епископ предпочел расположиться на покой в монастырской лечебнице.

Для ухода за ним назначили двух братьев, которые служили ему с величайшим усердием. Не сумев уговорить его принять хоть немного пищи, они добились лишь того, что Гугон дозволил им омыть себе ноги, заботливо согреть их и вытереть. Весьма тронутый их добротой, он с великой благодарностью воздавал за их усердие Божиим благословением и собственным. Вскоре, по Божиему благоволению, один из них стал аббатом, а другой – приором той же обители. И когда мы во время странствия нашего нынешнего изгнания ненадолго посетили их, они весьма радушно встретили нас как старых знакомых.

На следующий день архиерей Христов совершил там третью с конца своей жизни мессу. Отслужив ее с величайшим благоговением, он, так и не вкусив телесной пищи, возвратился на прежний постоялый двор в Сент-Омере. Здесь мы кратко поведаем о чудесном событии, которое тогда стало известно лишь немногим.

Некий пекарь в воскресный день смочил муку водой, замесил и заквасил тесто, а следующей ночью испек из него хлеб на продажу. Когда же наутро он вынимал хлебы из печи, один из них с силой ударился о пол и треснул. Из трещины тотчас хлынула струя крови, окрасившая хлеб со всех сторон. Увидев сие, пекарь пришел в великий ужас от столь необычайного знамения. Он раздробил окровавленный хлеб на мелкие куски и увидел, что из каждого разлома сочится кровь. Тогда он принялся разламывать другие хлебы, один за другим, и во всех обнаружил кровь, наполнявшую разломы. Устрашенный столь чудовищным происшествием, пекарь почти целую неделю прятал хлебы, дабы никто их не увидел. Однако его наемные работники или соседи тем временем разгласили случившееся.

Короче говоря, в итоге о случившемся узнали все горожане. Один из сих хлебов местные жители принесли епископу. Мы разламывали его, и из разлома тотчас выступала кровь, словно надрезали плоть человека или какого-либо другого живого существа. Немалый кусок этого хлеба мы унесли оттуда с собою за пазухой. Хлеб, причем, был квасной. В той же печи одновременно выпекались и пресные, и квасные хлебы. Однако пресные сохранили свой обычный чистый вид, не обнаруживая ничего знаменательного, тогда как все квасные источали кровь, стоило их разломить или разрезать.

Посему некоторые полагали, что столь необычайным происшествием была наказана дерзость корыстолюбца, который в воскресенье приготовил хлеб, дабы на следующий день пораньше его распродать. Ведь пресный хлеб, замешенный и испеченный уже после наступления сумерек священного дня, не обнаружил ничего ужасного, тогда как квасной, замешенный и заквашенный еще до вечерни, вопреки благочестивому установлению, не принес своему изготовителю прибыли, но сделал его виновным. Ибо многие из сих хлебов были разосланы по окрестным монастырям и церквам для бережного хранения – в память потомкам и в назидание дерзким нарушителям священных празднеств, дабы побудить их к исправлению.

Но вот, по милости Матери милосердия, по совершении, как мы уже говорили, в Ее честь мессы преданнейший Ее слуга и наместник почувствовал немалое облегчение своего недуга.

Итак, проведя праздничный день в радости и ликовании, назавтра Гугон вместе со спутниками отправился в порт Виссан, а заря следующего дня увидела его восходящим на корабль. И едва он призвал на помощь мать Пресвятой Богородицы, преблаженную Анну, как ветер, дотоле дувший слабо, внезапно наполнил паруса.

Ибо все совершающие морские переправы взирают на Марию, звезду моря, дабы направлять свой путь, и призывают в молитвах Ее матерь, стараясь снискать ее благоволение собранными дарами, чтобы продолжить плавание, когда стихающие ветры отказывают им в попутном дуновении.

А Гугон всегда, после ее Дочери, воздавал святой Анне особенное почитание, с любовью и благоговением. Она же в ответ неизменно спешила ему на помощь во всех нуждах и опасностях. И на сей раз она тотчас откликнулась на его призыв, и столь возрадовался он, быстро достигнув желанного берега после безмятежного плавания, что, едва ступив на песок, немедленно направился в церковь, дабы совершить торжественную мессу в честь священного ее деторождения.

Сей поступок ясно показал, сколь велико было сердечное благоговение Гугона перед Господними таинствами, если ни морская качка, ни истощение от многодневного голодания, усугубленное болезнью, не смогли удержать его от совершения богослужения.

И тем, что до самого конца не прекращал он священнического служения, Гугон ясно показал, что побуждало его с той поры, когда он едва обрел рассудительность, пламенеть столь великой любовью к священству. Ибо, когда некий святой муж спросил его, как мы уже рассказывали выше, не желает ли он стать священником, Гугон тотчас с величайшей готовностью ответил, что горячо этого желает. Но желал он сего вовсе не ради того, чтобы возвыситься среди людей какими-либо почестями, а единственно дабы, все более возрастая пред Богом и приближаясь к Нему, наконец неразлучно с Ним пребывать.

Посему, как прежде, будучи монахом, Гугон никогда не упускал случая совершить мессу, когда дозволяли правила ордена, так и теперь, став епископом, неизменно совершал ее, когда имел возможность и находил то подобающим. И прежде всего благодаря столь частому и благоговейному причащению сего священного дара он удостоился обрести исключительную чистоту сердца, непоколебимое постоянство и крепость прочих добродетелей. Не было сокрыто от близких ему людей и то, что во время досточтимых тайных молитв канона мессы ему по Божественному откровению открывались тайны незримого мира и глубины духовные.

Однажды Гугон узнал, что его капеллан совершил мессу, хотя накануне ему пустили кровь. Тогда он мягко укорил его. Но когда тот повторил свой поступок, Гугон обличил его уже гораздо суровее, строго запретив впредь дерзать на подобное. При этом он вспоминал, что ему не раз становилось известно об опасностях, возникавших вследствие такой самонадеянности.

Однако вернемся к нашему повествованию. День своего прибытия в Англию Гугон провел в Дувре, где сошел на берег. Здесь его уже ожидало немалое множество клириков, приближенных и друзей, заранее извещенных о его приезде и с нетерпением ожидавших встречи. И сей веселый день Гугон провел весело вместе с веселыми (ср. Рим. 12:15).

На следующий день Гугон прибыл в Кентербери. Едва вступив в город, он направился в церковь Христову, где долго и благоговейно молился сперва у алтаря Спасителя, затем у святынь всех почивающих здесь святых и особенно у гробницы славного мученика Фомы, усердно вверяя себя и своих Божественной защите и покровительству святых Божиих.

Оттуда приор и многие из братии с почтением проводили его до внешнего двора, после чего он направился на постоялый двор. Здесь королевские юстициарии и многие знатнейшие люди королевства, собравшиеся по каким-то не ведомым мне обстоятельствам, наперебой спешили навестить епископа, радуясь его прибытию, но вместе с тем глубоко скорбя о телесном недуге, которым, как они узнали, он страдал. Гугон же с твердостью великодушного сердца и невозмутимостью лица всячески старался их утешить. С безмятежным видом он и словами учил, и собственным примером показывал, что бичи Господни должны быть сладостны слугам Господа.

Однако тот Верховный Домовладыка, Который уже дал волю Своей руке, дабы срезать его (ср. Вульг. Иов 6:9), не отводил серпа от стебля, который уже видел побелевшим для жатвы (ср. Ин. 4:35), пока зерно, предназначенное для недр небесной кладовой, не было окончательно отделено от своей мякины и перенесено с гумна в житницу. Ибо что такое телесные нужды, как не мякина? Что такое тело, как не стебель? И что такое дух праведника, как не зерно на Господней жатве? Поле же Его – мир, гумно – тяготы мира, житница – рай.

Неким предвестием сей жатвы стало для Гугона постепенно ослабевавшее зрение: во время упомянутого путешествия непрестанная пыль и палящий зной сильно притупили зоркость его глаз. Когда мы не раз советовали ему прибегнуть к какому-нибудь средству для прояснения зрения, он неизменно отвечал: «Этих глаз нам вполне хватит, пока будет в них нужда». Итак, хотя внешние его светочи несколько померкли, не утратив, впрочем, прежней красоты, внутренние день ото дня сияли все более чистым светом.

В Кентербери же, где нередко находят облегчение чужие недуги, его собственная болезнь настолько усилилась, что в Лондон его пришлось доставлять с немалым трудом, частью верхом, частью на судне. Однако сие нисколько не противоречило его желаниям, и случившееся ничем не расходилось с молитвами, которые он благоговейно вознес в церкви Христовой.

ГЛАВА XVI О его болезни в Лондоне, преставлении ко Господу и о многих деяниях и словах во время болезни, достойных вечной памяти.

Ибо едва Гугон вошел в собственное жилище близ Лондона, у Старого Темпля1, как тело его, задыхавшееся от лихорадки, тотчас обрело покой на постели. Многие друзья, видя сие, сокрушались от печали и в его присутствии молили Божественное милосердие возвратить епископа здравым чадам его Церкви, давно уже с великим нетерпением ожидавшим его возвращения.

Гугон ласково утешил их немногими словами и молвил: «Нашим возлюбленным чадам во Христе я всегда смогу быть близок духовно, присутствуя телом или пребывая вдали. А что до моего здоровья, телесного присутствия и всего меня самого, да будет во всем воля одного лишь Отца Небесного».

Проведя здесь ночь, на следующий день он сказал автору сих строк: «Те, кто любит нас земною любовью, да и те, кто объемлет нас любовью духовною, весьма желали бы продлить мою земную жизнь, которая мне самому, поистине, уже давно стала в тягость. Но мы рассуждаем совсем иначе, ибо ясно видим, сколь плачевным вскоре станет положение Английской церкви. Посему лучше нам умереть, нежели жить и видеть надвигающиеся бедствия сего народа и святых. Ибо несомненно, что на потомках короля Генриха должно исполниться предреченное Писанием: „Прелюбодейные отрасли не дадут корней в глубину“ (Прем. 4:3) и „Семя беззаконного ложа исчезнет“ (Прем. 3:16).

Но и нынешний король французов отомстит за своего святого отца Людовика потомству той, что отвергла непорочное супружеское ложе с ним и, нарушив верность, бесстыдно прилепилась к его сопернику, королю англичан2. Посему сей француз, Филипп, истребит королевский род англичан, как вол вырывает траву до самых корней (ср. Вульг. Чис. 22:4). Ибо трое сыновей Генриха3 уже сметены французами: два короля и один граф. А четвертому, который еще остается, недолго быть с ними в мире4».

«Ты ведь знаешь, что через два дня наступит праздник моего покровителя, евангелиста и апостола Матфея. Сей день – также годовщина моего епископского посвящения: тогда, как ты знаешь, я принял епископское помазание.

С ранних лет я часто болел, однако помазания, которое собственно именуется помазанием больных, до сих пор не получал. Из всех помазаний, подобающих моему положению, одно лишь сие мне еще не было преподано. Посему завтра, в навечерие праздника блаженного евангелиста, я желаю удостоиться его. Итак, уже теперь нам надлежит предстать пред лицом Господним с чистой и истинной исповедью (ср. Вульг. Пс. 94:2), дабы по соизволению Самого Господа нам дано было принять столь досточтимое таинство достойно – по мере наших сил и спасительно – по дару Его».

Сказав сие, Гугон принялся перед лицом Господним тщательно исповедовать все, в чем когда-либо сознавал себя виновным, и все, что находил предосудительным в самом себе на разных ступенях своей жизни, церковного сана и монашеского состояния.

Сперва свидетелем его исповеди был тот самый человек, к которому он обращал сии слова, его монах и священник; затем к нему присоединились трое священников, мужей достопочтенного благонравия. Первым из них был декан Линкольнского собора, вторым – прецентор, впоследствии занявший епископскую кафедру Гугона, третьим же – архидиакон Нортгемптона, муж, прославленный своей жизнью и ученостью5.

В сей исповеди Гугон не опустил и того, в чем прежде уже бесчисленное множество раз исповедовался многим благочестивым мужам. Каждый из них признавал, что никогда прежде не встречал человека, который умел бы столь искусно обвинять самого себя, столь же без промедления, проницательно и во всей полноте перечислять свои упущения и недостойные поступки со всеми обстоятельствами собственных прегрешений.

На исповеди Гугон неизменно повторял: «Мои злые дела – зло подлинное, чистое, без всякой примеси; добрые же, если таковые найдутся, вовсе не таковы: они нечисты от примеси зла, со всех сторон перемешаны со злом, а потому не являются ни истинно, ни безусловно добрыми».

Итак, по завершении исповеди, продолжавшейся два дня, около третьего часа, в упомянутое навечерие праздника, Гугон поднялся с постели и босой, облаченный во власяницу, тунику и кукуль, вышел навстречу принесенным ему Святым Дарам.

Преклонив колени перед сим внушающим трепет Божественным таинством и благоговейно поклонившись ему, он долго молился, вспоминая бесчисленные благодеяния Спасителя человеческому роду и воздавая Ему благодарение. Вверяя себя, по собственным словам, столь много виновного, Его милосерднейшему состраданию, он со слезами умолял, дабы покровительство и помощь Спасителя пребывали с ним до конца и никогда его не оставляли.

Наконец, подкрепившись яствами вечной жизни и приняв последнее помазание во отпущение грехов, он возблагодарил Господа и сказал нам: «Пусть отныне врачи и мои болезни ладят между собою как сумеют: и те, и другие будут теперь куда меньше занимать мое сердце.

Ему я вверил себя, Его приял, Его буду держаться, к Нему прилеплюсь, ибо прилепиться к Нему – благо (ср. Пс. 72:28), держаться Его – блаженство. Кто Его принимает, кто Ему себя вверяет, тот крепок и защищен».

Когда впоследствии болезнь Гугона усилилась, и ему посоветовали, по обычаю, составить завещание, он молвил: «Поистине, мне претит сей обычай, ныне повсюду укоренившийся в Церкви. Ибо, по моему разумению, я никогда не владел и не владею ничем таким, что считал бы своей собственностью, а не достоянием Церкви, которой управлял. И все же, дабы казна, по своему обыкновению, не присвоила земного имущества, которое останется в епископии после моей кончины, я уже теперь завещаю Господу Иисусу Христу все, чем, как кажется, владею, для раздаяния нуждающимся».

Затем он призвал декана и двух архидиаконов своей Церкви и передал им все имевшееся имущество, дабы они по своему усмотрению распределили его между бедными. После сего Гугон велел принести свою столу и, возложив ее на шею, предал анафеме всякого, кто дерзнул бы обманом утаить или силой отнять хоть что-нибудь из его имущества либо воспрепятствовать названным исполнителям свободно осуществить его волю.

После принятия дара последнего помазания, по мере того как сила лихорадок возрастала день ото дня, он непрерывно пролежал в постели два месяца, почти ежедневно, а иногда и по нескольку раз в день повторяя исповедь и спеша очиститься от малейших движений помыслов и излишеств в словах, если ему, терзаемому тревогой, случалось раздражаться на прислуживавших ему.

Дух его всегда был устремлен к молитве. Он усердно заботился, чтобы совершать Божественную службу как ночью, так и днем, в установленные часы, которые не позволял себе ни пропускать, ни предварять даже из-за приступов лихорадочного жара. Когда хватало сил, он и сам пел псалмы вместе с поющими. Тех, кто читал или пел небрежно либо торопливо, он тотчас исправлял грозным словом или окликом.

И на протяжении всей предшествующей жизни он всегда с величайшей заботой следил за тем и другим: чтобы отчетливо и в положенное время воздавать Творцу установленные славословия. Чередование стояния и сидения во время пения псалмов он, пока был в силах, и сам соблюдал, и своих клириков заставлял соблюдать, дабы, пока один, сидя, давал отдых утомленным членам, другой, стоя, являл благоговение пред Богом и ангелами. Когда он участвовал в больших собраниях знати или председательствовал при разрешении тяжб спорящих сторон, то, подобно тому как другие, как правило, иногда удаляются для составления промежуточных судебных определений, он, когда того требовали наступавшие часы дня, удалялся для пения уставных канонических часов. При освящении церквей и совершении рукоположений обычай его был таким же.

Пришел и король навестить больного. Но Гугон даже не попытался приподняться или сесть перед ним, хотя еще был в силах сидеть на постели, когда принимал пищу. Король говорил с ним с величайшим состраданием, предлагая себя самого и все свое к услугам епископа, дабы исполнить любое его пожелание. Удалив всех приближенных, он долго сидел перед лежавшим Гугоном и говорил ему много ласковых слов, но епископ почти ничего не отвечал. Наконец, вверив королевскому покровительству свое имущество, исполнителей завещания и всю Линкольнскую церковь, он простился с ним. Ибо Гугон уже совершенно отчаялся в исправлении королевского нрава, а потому говорил с ним мало, дабы не расточать попусту красноречия.

Митрополит также несколько раз навещал больного у постели, обещая оказать ему всю возможную человечность и доброту. Под конец он посоветовал Гугону не забыть попросить прощения у всякого, кого тот, быть может, раздражил или обидел несправедливым словом или поступком. Затем он заявил, что Гугон неоднократно и весьма сильно возмущал его самого, своего духовного отца и примаса, а потому ему надлежит сердечно раскаяться и испросить прощения. На это Гугон ответил: «Поистине, перебирая все сокровенное в своей совести, я ясно вижу, что часто вызывал ваш гнев. Однако не нахожу в этом повода для раскаяния. Напротив, я знаю, что должен сожалеть о том, что не делал этого чаще и настойчивее. И если мне вдруг доведется еще долго жить с вами, я твердо намерен поступать так еще чаще прежнего – пред очами Всевидящего Бога. Ибо я помню, как, желая угодить вам, нередко по малодушию умалчивал о том, о чем не должен был молчать перед вами и чего вы, будь оно высказано, не выслушали бы спокойно. Так, по собственной вине, я больше старался не оскорбить вас, нежели Отца, Который на небесах (ср. Вульг. Мф. 23:9). И вышло, что я согрешил не только против Бога, но и против вас как моего отца и примаса, согрешил тяжко и недостойно епископа, за что смиренно прошу прощения».

Позднее, когда Гугону оставалось всего пятнадцать дней земной жизни, он обратился к Жоффруа де Нуайе, строителю величественного здания, которое Гугон с великой любовью к благолепию дома Божия начал возводить от самых оснований при обновлении Линкольнского собора, с такими словами: «Мы узнали, что государь король вместе с епископами и знатнейшими людьми всего королевства вскоре соберется в Линкольне на общее совещание. Посему поспеши завершить все необходимое для благолепия и украшения алтаря моего заступника и покровителя, святого Иоанна Крестителя. Ибо мы желаем, чтобы сей алтарь освятил наш брат, епископ Рочестерский, когда прибудет туда вместе с прочими епископами. Ведь и мы сами будем там присутствовать во время назначенного совещания. Конечно, мы желали освятить его собственноручно, но Господь распорядился иначе. Поэтому мы хотим, чтобы он был освящен непременно, прежде чем мы туда прибудем».

Сии же слова Гугон повторил и некоторым другим, повелев своим слугам и всем старшим сановникам своей Церкви оказать как можно больше почестей дарами и услугами не только королю, но и епископам и прочим друзьям, которые прибудут в Линкольн.

Между тем болезнь стала терзать его еще сильнее. Приступы лихорадки повторялись дважды в день; ее огонь свирепствовал в плотных членах его тела, а тяжкий кровавый понос иссушал жизненные силы и самое нутро его. За несколько дней до кончины Гугон вновь наставил нас относительно всего, что желал совершить при его предсмертном приготовлении и погребении.

«Приготовьте, – молвил он, – пепел, освященный торжественным обрядом, и рассыпьте его крестом на голой земле, куда положите меня, когда увидите приближение моего последнего часа. Ибо в нашем ордене, в отличие от иных обычаев, умирающим не подстилают власяницу: каждый из нас довольствуется той, какую носил при жизни».

Сие говорил Гугон, облаченный во власяницу и тунику, поверх которых носил также кукуллу. Сих покровов, скорее прятавших тело, нежели служивших одеждой, он не снимал ни на мгновение за все время болезни. Ни лихорадочный жар, ни обильный пот не заставили его расстаться хотя бы с одним из них. Лишь однажды или дважды он нехотя позволил сменить себе власяницу. Мы обнаружили ее между телом и туникой, слипшуюся от пота, словно от грязи, и свитую наподобие веревки оттого, что он часто переворачивался с боку на бок. И оказалось, что она содрала с него кожу, не знаю уж в скольких местах.

Зная же, что у картезианцев принято снимать власяницу с больных, мы говорили ему: «Владыко, сия грубая одежда жестоко ранит вас и вызывает язвы, когда вы лежите, непрестанно обливаясь потом. Надлежит вам снять ее и, согласно обычаю нашего ордена, вовсе обходиться без нее, доколе терзает вас болезнь». Он же отвечал: «Не дай Бог! Да не будет сего! Ибо сия одежда не ранит нас, но приносит облегчение; не столько язвит, сколько помогает».

Дал он также повеление автору сих строк, молвив: «Знаю я доподлинно, что не сыщется здесь ни епископа, ни аббата, который мог бы совершить положенное напутствие моей душе при исходе ее из сей темницы. Ибо всех прелатов этой страны общий указ призвал в Линкольн. Посему пошли отроков с лошадьми в Вестминстер, дабы привели оттуда семь или восемь монахов, которые вместе с вами совершат мои погребальные обряды. Равным образом пошли от моего имени к декану собора Святого Павла и передай ему, дабы направил сюда многочисленных клириков из числа посещающих хор. Так совершите вы надо мною благолепный погребальный обряд.

Когда же придет время облечь бездыханное тело в епископские облачения, возьми себе в помощь одного из монашествующих священников, дабы вместе с тобою тщательно омыл он и обтер все мое тело. Ибо мне надлежит упокоиться в кафедральной церкви Пресвятой Богородицы, неподалеку от алтаря святого Иоанна Крестителя. Посему останки сего тела должно представить совершенно чистыми, ибо обильный пот уже покрыл их великой нечистотой. Смотри же, дабы не было здесь допущено никакого небрежения, которым могло бы быть унижено священное достоинство столь досточтимого места. Пусть брат Петр, наш конверз, подает воду омывающим. И кроме вас троих, совершающих для меня сие последнее служение, никто иной да не присутствует при этом.

Когда тело мое будет доставлено в Линкольнский собор, достань из наших хранилищ все облачения, в которых я принял епископское посвящение, от сандалий до митры, и облеките в них тело мое для погребения. Ибо облачения сии просты и лишены пышности; для того я и хранил их доныне».

Когда же ему подали его перстни, Гугон передал нам один из них, легкий, хотя и золотой, с недорогим сапфиром водянистого оттенка, и молвил: «Сей перстень был возложен на мой палец при епископском посвящении; сей же перстень останется на моей деснице при погребении. Ибо еще тогда, когда я вступил в сей сан, позаботился я о том, дабы одни и те же знаки достоинства украшали и мое посвящение, и мое погребение: дабы при жизни, когда я носил их, они напоминали мне о смирении, а после моей кончины, когда буду предан земле, ни ценностью своей, ни видом не соблазнили бы к похищению того, кто случайно обнаружит их при моих останках».

Из сих слов слушавшим стало ясно, что Гугон предвидел: после первого погребения тело его некогда будет перенесено в другое место, а потому и открыто для обозрения. Ибо первоначально его надлежало положить в двойную гробницу, свинцовую и каменную, обе прочно запечатанные, так что никто не смог бы ни увидеть его тела, ни похитить погребенных вместе с ним украшений.

Само же место своего погребения он назначил так: «Перед алтарем моего многократно поминаемого покровителя, Предтечи Господня, там, где найдется наиболее подходящее место, положите меня близ стены, дабы гробница не загромождала без нужды церковный пол, как видим мы во многих храмах, и не становилась для проходящих препятствием либо причиной падения».

Когда же безмерные боли терзали его особенно жестоко, он часто повторял в молитве: «О милосердный Боже, даруй нам покой! Благой Господи, Боже истинный, даруй же нам наконец покой!» Однажды мы сказали ему в утешение: «Теперь, владыко, вы обретете покой, ибо по пульсу вашему чувствуется, что сей приступ уже подходит к концу». Он же молвил: «О, поистине блаженны те, кому даже день последнего Суда дарует непоколебимый покой!» Когда же мы сказали ему в ответ: «День сего суда по воле Божией настанет для вас тогда, когда вы сложите с себя бремя сей плоти», он возразил: «Нет, не так вы рассуждаете. Ибо день моей кончины будет не днем суда, но днем благодати и милосердия».

Среди многообразных мучений, причиняемых жесточайшими недугами, непобедимая крепость духа Гугона неизменно приводила присутствующих в изумление и великое восхищение. С такой силой он, когда хотел, поворачивался в постели с боку на бок, так твердо ступал, когда по необходимости вставал с ложа и возвращался обратно, что казалось, будто крепость его духа вступила в единоборство и схватку с телесной немощью. И врачи, видя сие, говорили: «Воистину, дух сего человека поддерживает его немощь! (ср. Притч. 18:14). Воистину, вместе с апостолом он может торжествовать над сим телом смерти (ср. Рим. 7:24) и восклицать: „Когда я немощен, тогда я сильнее и исполнен силы!“ (ср. 2 Кор. 12:10)».

И голос его оставался столь исполненным мужской силы, что хотя и звучал тише, но едва ли стал заметно тоньше обычного. В самый день своей кончины он сам звучно повелел окончить чтение из Евангелия от Иоанна, следовавшее за мартирологом, как раз на том месте, с которого на следующий день здесь же, перед его телом, начали читать Евангелие во время мессы. Так, по его указанию, чтение накануне остановилось именно там, где ему предстояло возобновиться. Когда мы заметили, что сие произошло, по-видимому, без чьего-либо умысла, то прославили Бога, Который в прекрасном и дивном порядке неизменно направлял все его дела и всю его жизнь до самого конца.

И само сие место Писания, как явствует из последовавших событий, заключало в себе предзнаменование величайшей сладости. Ибо взято оно было из доверительной беседы Спасителя нашего с Марфой перед воскрешением ее брата Лазаря: «Марфа сказала Иисусу: „Господи! если бы Ты был здесь, брат мой не умер бы“» (Ин. 11:21).

Гугон установил обычай ежегодно в назначенное время перечитывать прочие книги Священного Писания как на утрене, так и за своей трапезой. Четыре же Евангелия он повелел прочитывать в течение четырех времен года, после первого канонического часа, предваряя их чтением главы из мартиролога. И чтений сих он никогда не пропускал, даже когда путешествовал верхом.

В этом, как видно, Гугон сравнялся с благочестивым усердием известного евнуха, а быть может, и превзошел его: ведь о нем повествуется, что он, сидя в колеснице, читал пророка Исайю и по ангельскому внушению удостоился обрести в лице Филиппа наставника в вере (ср. Деян. 8:26–35). Ибо то, за что прославляется оный евнух, однажды совершивший сие в колеснице, Гугон совершал бесчисленное множество раз, неизменно следуя тому же обычаю, хотя ехал всего лишь верхом на коне.

И дабы со всей ясностью обнаружилось, что даже перед лицом последних опасностей для жизни Гугон не пал духом и не утратил высоты присущего ему великодушия, один из друзей увещевал его довершить исповедь грехов со всей возможной полнотой, говоря: «Ибо, владыко, как вы сами лучше знаете, исповедь, в которой все прегрешения перечисляются по отдельности, действеннее и угоднее Богу, нежели та, в которой каждое из них охватывается лишь общим признанием. Вы же долгое время были для многих и ординарным, и делегированным судьей. Посему постарайтесь припомнить и исповедовать, кого именно и скольких людей вы из личной привязанности или ненависти, как нередко случается, поддерживали в их делах либо притесняли, пользуясь судебной властью не вполне по закону».

На это Гугон произнес слова, исполнившие многих из присутствующих одновременно радостью и изумлением. «Не помню, – молвил он, – чтобы когда-либо сознательно отступил я от справедливости в суде по любви или ненависти, из надежды или страха перед кем бы то ни было или чем бы то ни было. Если же случалось мне уклониться от правого решения, то виной тому было либо мое собственное неведение, либо те, кто заседал со мною».

Не следует, думается, обойти молчанием и то, что сей муж, всегда противившийся всяческой суете и суеверию, ради блага послушания не отверг в последние дни своей болезни вкушения мяса – вернее, лишь пробы его, нежели употребления в пищу.

Ибо друзья убеждали его, а врачи утверждали, что с окончанием зимы он легче оправится от недуга, если позволит подкреплять более питательной пищей свое измученное тело, которое после прежних лихорадок теперь стыло от приступов четырехдневной. Тогда архиепископ повелел ему и во отпущение грехов предписал слушаться совета врачей также и в отношении такого питания. Гугон же ссылался на устав Картезианского ордена, запрещающий вкушение мяса всем без исключения – больным, здоровым и умирающим, – и утверждал, что ему сие не дозволено.

Но, чтобы не останавливаться на этом слишком долго, скажем, что в конце концов Гугон уступил просьбам своих клириков, повелению и настойчивым увещаниям Кентерберийского архиепископа, а также увещательным письмам братии Уитема, доставленным господином Робертом, тогдашним прокуратором, вскоре ставшим приором сей обители. В письмах братья призывали его без промедления исполнить повеление своего архиепископа. И Гугон согласился вкусить мяса, которого с самой юности доныне ни при каких обстоятельствах даже не пробовал.

Он же говорил нам: «Знайте, что сие вкушение мяса, к которому меня столь настойчиво склоняют, не может быть для нас ни желанным, ни целительным. И все же, дабы не соблазнить столь многих достопочтенных мужей и, более того, дабы даже на пороге смерти не отступить от стезей Того, Кто был послушным даже до смерти (Флп. 2:8), пусть подадут нам мясо. Ибо теперь наконец мы охотно вкусим его, приправив братской любовью».

Когда же врачи спросили, какого мяса он желает, Гугон ответил: «Свиных ножек, если вам угодно, ибо написано, что святые отцы некогда дозволяли их больным».

Но едва коснувшись передними зубами поданных ему ножек, он велел их убрать. Столь же мало вкусил он и мяса мелких птиц.

Когда Гугон был еще здоров, он имел обыкновение обличать некоторых благочестивых мужей, особенно монастырских настоятелей, которые вопреки уставному обычаю своей братии полагали необходимым вовсе воздерживаться от мяса. Помним, как однажды он молвил некоему аббату, не вкушавшему мяса: «Ты, брат, от которого подвластные тебе должны получать утешение и брать пример, сим необычным воздержанием погрешишь против них и в том и в другом. Ибо ты не откажешься от наслаждений, но лишь заменишь одни другими, и едва ли избежишь при этом греха тщеславия и суеверия. Ведь служители станут готовить тебе то заморские овощи, то рыбу, более дорогую, нежели мясо, а вместо сала – всевозможные приправы из пряностей и драгоценных припасов. И по твоему примеру подвластные тебе научатся отвергать поданные им блюда и вечно алкать новых ухищрений поваров».

А тот, кто не пожелает или не сможет раздобыть ничего из этих яств, вовсе отвергая поданные ему кушанья, если они хотя бы соприкасались с мясом, встанет из-за стола, почти не подкрепившись. И если станет он поступать так часто, им овладеют сперва бессонница, затем оцепенение ума и, наконец, немощь всего тела, делающая его неспособным ни к какому подвигу духовной жизни. Какого же утешения могут ожидать от тебя те, кто, томясь долгим унынием, доподлинно знают, что трапеза вместе с тобою никогда не принесет им отдохновения?

Ибо то, что я не вкушаю мяса, зависит не столько от моей воли, сколько от установления ордена, под которое я однажды склонил свою выю. Посему и орден наш принимает под свой устав немногих, ибо не всякое множество людей, различных по телесному сложению, способно понести то, что установили его основатели.

Вы же, напротив, принявшие на себя управление множеством, должны, по слову вашего законодателя, служить нравам многих. И как надлежит вам сообразовываться с их нравами, так надлежит снисходить к их многообразным немощам и пещись об их нуждах».

Так говорил он. И да не посетует наш читатель, что мы здесь ненадолго уклонились от хода повествования, коснувшись суждения мудрого мужа о сих вещах, ибо для некоторых, недостаточно наставленных, оно может послужить немаловажным образцом столь необходимой рассудительности.

Но вернемся к нашему повествованию и расскажем об оставшихся обстоятельствах отшествия нашего доброго наставника.

Накануне преставления от тела он принял напутственное Причастие Тела и Крови Христовых, хотя и прежде имел обыкновение часто причащаться, как правило, каждую неделю. В четверг, шестнадцатого ноября, когда день уже клонился к вечеру, почувствовав, что силы все более оставляют его, Гугон послал одних слуг к приору Вестминстера, других – к декану собора Святого Павла, дабы призвать клириков и монахов для совершения погребальных обрядов, как повелел он прежде. После сего он надолго возложил десницу на нашу голову и едва ли не последними своими словами вверил Богу нас и всех чад своих.

Приняв его благословение, мы трижды обращались к нему, прежде чем смогли услышать ответ: «Молите Господа, дабы даровал Он вашей Церкви пастыря, который послужит ей во благо». Наконец он молвил: «Да сотворит сие Бог».

Когда Гугон произнес сии слова, мы велели обнажить перед ним пол и, рассыпав освященный пепел, изобразили на нем крест. Он же, благословляя сей крест перстами, склонял голову, стараясь поклониться ему. И хотя в такой час нам весьма не хотелось отходить от его изголовья, мы все же начали петь положенные на повечерии песнопения, дабы в последний день своей жизни он мог во всей полноте услышать Божественную службу, о которой всегда столь ревностно пекся.

Когда же дошли до слов псалма: «Воззовет ко Мне, и Я услышу его; с ним Я в скорби; избавлю его и прославлю его» (Пс. 90:15), Гугон подал знак, и его вынесли на середину и положили на пепел. Мы же поспешно продолжали псалмопение, а он с безмятежнейшим лицом мало-помалу собирал дух свой и предал его в руки Создателя в тот самый миг, когда хор начал воспевать песнь Симеона.

Так свидетельства пророка и Евангелия ясно явили, что Господь услышал Гугона, столь часто, как мы уже говорили, молившего о даровании ему мира.

И воистину исполнилось предреченное им самим: день его кончины стал для него не днем суда, поражающего горестью, но днем милосердия, кротко прощающего всякое прегрешение, и благодати, нежно утешающей его в мире.

А все сие – по дару Того, Кто соделал так, что он всю свою жизнь любил милосердие и истину; Того, Кто даровал ему благодать и славу (ср. Пс. 83:12) при жизни и при смерти, Иисуса Христа, Господа нашего, через Коего произошли благодать и истина (ср. Ин. 1:17), Который со Отцом и Святым Духом живет и царствует, Бог благословенный во веки. Аминь.

_______

1 Старый Темпль (Old Temple) в Холборне, первоначальная лондонская резиденция рыцарей-тамплиеров. До 1162 г. епископ Линкольнский Роберт де Чесни приобрел ее для своей кафедры.

2 Имеются в виду король Франции Людовик VII и его бывшая супруга Алиенора Аквитанская. Их брак был признан недействительным в 1152 г., после чего Алиенора вышла замуж за будущего английского короля Генриха II.

3 Речь о трех сыновьях Генриха II: Генрихе Молодом Короле (ум. 1183), Ричарде I Львиное Сердце (ум. 1199) и Жоффруа Бретонском (ум. 1186). Жоффруа был герцогом Бретани, но обладал также графским титулом.

4 Четвертый сын, король Иоанн Безземельный, правивший с 1199 г. Слова Гугона предвещают непрочный мир между ним и Филиппом II Августом. В 1202 г. война возобновилась, а в 1204 г. Иоанн утратил Нормандию.

5 Роджер де Роллестон – декан Линкольнского собора с 1195 г.; Вильгельм де Блуа – прецентор Линкольнского собора, ставший преемником Гугона на епископской кафедре в 1203 г.; Ричард Кентский – архидиакон Нортгемптона, занимавший эту должность около 1200 г.

ГЛАВА XVII О том, что многое сходным образом предшествовало преставлению блаженных епископов Мартина Турского и Гугона Линкольнского и последовало за ним. И еще некоторые сведения, изложенные в виде эпилога, о различных обстоятельствах, касающихся имени Гугона.

Когда Гугон, слава линкольнцев, уже на протяжении двух месяцев заставлял члены своего тела, непрестанно изнемогавшие от лихорадки, как было сказано выше, служить духу, начал приближаться праздник славного предстоятеля Мартина Турского.

На протяжении всей своей жизни святитель был особым почитателем и подражателем его; часто также употреблял в своей молитве слова своего покровителя; и единому истинному Господу всех смиренно изливал сии прошения своего сердца и уст:

«Господи, уже довольно того, что я доныне сражался; и если Ты пощадишь меня, столь долго томящегося, это будет мне благом; да исполнится, Господи, на мне воля Твоя. И если в этом моя воля также не противится ей, да будет мне даровано в пору праздника господина моего святого Мартина желанное после многообразных и безмерных трудов освобождение от службы.

В победный праздник этого Твоего вождя и знаменосца, о Царь славы, в который он, одержав последнюю победу над князем мира сего, пришел к Тебе, повели, если угодно Тебе, призвать к Себе и меня, хотя и недостойного. Меня, Господи, препорученного Тебе его ходатайствами и укрепленного его защитой, повели скорее переселить из Твоего воинского стана во дворец, от надежды – к созерцанию славы Твоей» (ср. Сульп. Север, Epistula III, ad Bassulam, 9–11).

Подобные слова Гугон не раз повторял в молитве при нас, и сопровождались они многими стонами. Мы же, зная, с каким благоговейным стремлением подражать Мартину он всегда почитал его, с каким воодушевлением праздновал его торжества, сколь сладостно было ему рассказывать о добродетелях Мартина, подражать его нравам и следовать его устремлениям, весьма опасались, как бы он не получил просимого и, оставив нас покинутыми и осиротевшими, не отдал на растерзание хищным волкам (ср. Мф. 7:15). И случилось то, чего мы боялись.

Ибо праведный Господь возлюбил праведность в Своем праведнике, а за наши беззакония воздал по той справедливости, какую лик Его счел подобающей их заслугам (ср. Вульг. Пс. 10:8). Однако, уповая на милость праведного Господа и помощь праведного слуги Его, мы отнюдь не теряли надежды со временем приблизиться к спасению. Ибо хотя Он на мгновение отверг нас во гневе Своем (ср. Ис. 54:8), но не до конца будет сокрушать молящих Его и не удержит во гневе Своем милостей Своих (Вульг. Пс. 76:10) милостивый и милосердный Господь (Вульг. Пс. 110:4).

Но пусть перо пока умолчит о воздаяниях, постигших нас в скорбях, хотя и справедливых, но далеко не вполне соответствующих заслугам наших беззаконий; пусть лучше, продолжая начатое, хотя бы и варварским слогом, поведает о триумфах Гугона, опишет его трофеи и вспомнит знаки малого триумфа. Ибо хотя мы, пожалуй, не решаемся во всем сравнивать Гугона с Мартином, о котором ведем речь, однако ясно видим, что и в жизни, и в смерти Гугон прославился как подобный ему во многих отношениях. Рассказать об этом подробнее нам не в тягость, а читателю, верим, будет полезно.

Итак, помыслы Мартина с самого детства неизменно были обращены к пустыне или монастырям; таковы же были помыслы Гугона. Мартин еще в отрочестве, Гугон же в детстве, отвергнув воинскую пышность, становятся новобранцами Христовыми (ср. Сульпиций Север, Житие св. Мартина, II). Мартин, дабы служить Христу, покинул шумные воинские станы; Гугон, дабы свободнее прилепиться ко Христу, оставил сообщества клириков. Мартин, защищенный знамением креста, а не щитом или шлемом, бесстрашно прошел сквозь боевые ряды врагов (ср. Сульпиций Север, Житие св. Мартина, IV); подобно ему и Гугон проходил сквозь ряды вооруженных людей, размахивавших против него обнаженными мечами, и не единожды, но много раз.

Мартин против своей воли, встречая сопротивление гордецов, взошел на вершину епископского сана; таким же путем взошел и Гугон (ср. Сульпиций Север, Житие св. Мартина, IX). Мартин на пиру предпочел пресвитера надменному царю; и Гугон предпочитал погребение бедняков царям и царским пирам (ср. Сульпиций Север, Житие св. Мартина, XX). Мартин во дни свои не устрашился земного властителя, не устрашился его и Гугон (ср. Вульг. Сир. 48:13). Тот повсюду искоренял суеверия и святотатственные обряды; так же поступал и этот (ср. Сульпиций Север, Житие св. Мартина, XI–XIV). Хотя ради краткости мы выше сказали об этом немного, предоставляя другим рассказать подробнее, известно, однако, что вследствие упорной борьбы Гугона Нортгемптон отказался от почитания разбойника1, а Беркхемстед, Уиком и некоторые другие места – от почитания источников.

Мартин повелевал демонами, повелевал ими и Гугон. Тот старался выведать у бесноватого истину о ложных слухах и молве, выдуманной семью демонами; этот же старался воспрепятствовать прорицательнице предсказывать даже истину.

Куда бы ни направлялся Мартин, взор его всегда был устремлен к небу (ср. 4-я антифон хвалитных часов праздника св. Мартина). И Гугон столь же неизменно устремлял к небу мысленные очи, так что во время путешествий почти никогда не видел телесными глазами ничего дальше гривы коня, на котором ехал.

Вот почему он никогда не рассматривал из любопытства ничего, что находилось возле дороги. И подобно тому как об одном святом муже читаем, что он, почти целый день проехав верхом вдоль берега озера, самого озера так и не заметил (ср. Житие св. Бернарда, III, 2, 4), так и Гугон, путешествуя верхом, ни на что не обращал взора, разве только кто-нибудь случайно указывал ему на что-либо. Перед ним всегда ехал всадник, который, опережая его коня, самим своим движением указывал повороты троп, по которым следовало ехать.

Случалось порой, что какой-нибудь путник, случайно вклинившись между епископом и его проводником, сворачивал со своим конем в сторону, а епископский конь следовал за ним, сходя с прямого пути на окольные тропы. Заметив это, проводник нередко с досадой восклицал: «Ну и скверно же он поступает! Глядите, украл у меня епископа!»

Но и когда Гугон подолгу останавливался в своих поместьях, он ни пешком, ни верхом никуда не отправлялся ради развлечения или для того, чтобы, как это водится, посмотреть, как обстоят дела. Напротив, посвящая время чтению, молитве и достойным и необходимым беседам, он старался исполнить евангельское слово: «В какой бы дом вы ни вошли, там оставайтесь и оттуда не выходите» (Вульг. Лк. 9:4).

В зале, где он по окончании обеда выпивал один раз, Гугон в тот день более не задерживался ни на мгновение, но, взяв с собой наиболее почтенных из присутствовавших за трапезой мужей, удалялся в свои покои. Там тех, кто прежде столь щедро и великолепно насытился телесными яствами и напитками, он вновь насыщал – еще щедрее и великолепнее – духовными словами, приводя сообразно положению слушателей различные примеры из деяний и изречений славных мужей, чьи добродетели и добропорядочность достойны подражания, и тем побуждая их к тому же.

И в этом, и во многом другом, что перечислять было бы слишком долго, Мартин и Гугон были подобны друг другу в жизни и образе жизни. Потому не без Божия промысла случилось так, что и в смерти, и в благолепии погребения они оказались столь же подобны один другому. Ибо Мартин «задолго предузнал свою кончину и сказал братьям, что приближается разрешение его тела» (Сульпиций Север, Письмо III, 5), а затем «объявил, что уже разрешается от тела» (Сульпиций Север, Письмо III, 8). Подобным образом и Гугону дано было предузнать свою кончину и возвестить о ней. Приближалась смерть Мартина, когда он силой властного слова прогнал с реки птиц-нырков (ср. Сульпиций Север, Письмо III, 6–7); Гугон же, опираясь на великую силу своих заслуг, предал некоторых расхитителей завещанного им имущества постыдной смерти, которую они заслужили, предварив ее своими проклятиями.

Хотя в настоящем житии мы и не рассказали об этих случаях, однако жалкая кончина виночерпия Гугона по имени Понтий ясно свидетельствует об истинности наших слов: тот скончался в Анжере, изнемогая от болезни, в третий раз проданный разбойниками, и под конец испустил дух в тяжелейших муках. Мы могли бы привести хорошо известные свидетельства подобных происшествий, случившихся и с иными людьми, если бы, щадя слушателей от утомления, не обходили молчанием многие деяния Гугона.

Мы знаем, что этот Понтий в начале болезни Гугона тяжко оскорбил епископа в Сент-Омере, а затем и в Лондоне, когда тот был уже при смерти; в третий же раз, в Линкольне, он проявил бесчеловечность и корыстолюбие по отношению к досточтимым останкам почившего святителя.

В Лондоне за его гордыню и непокорность святой Божий проклял его прямо в лицо. Но, позволив гневу дойти до уст и прокляв человека, согрешавшего по злому умыслу, пусть и справедливо, святитель тотчас исповедался и принес покаяние. Однако склонить его к тому, чтобы исцелить проклятие благословением, было невозможно.

Опечаленные этим, мы принялись увещевать проклятого, чтобы он не медлил просить прощения за свой грех. Но тот упорно насмехался над спасительными увещаниями, утверждая, что теперь епископ гораздо более нуждается в его услугах, нежели он сам в епископской власти над собой. Когда он с неистовством продолжал говорить подобное, нетрудно было понять, что устами епископа управляла справедливость неизменного разума. Ибо хотя святитель и укорял себя за движение гнева, которое считал недозволенным, но уже не мог отозвать стрелу проклятия, справедливо им пущенную, пока тот упорствовал в своем нечестии.

Удивительно было и то, что епископ сам, без чьего-либо сообщения, узнал об упорстве Понтия, хотя тот находился вдали от него. А ведь этот человек, прежде нищий и лишенный всякой поддержки друзей, достиг в доме Гугона великого богатства: постепенно продвигаясь к все более почетным должностям, он из чрезвычайно услужливого мальчика превратился в чрезвычайно гордого юношу.

Но какое, скажешь ты, отношение имеют нырки Мартина к тем, кто расхищает завещания Гугона и других умерших? Самое непосредственное, отвечу я, если только вдуматься в слова, которыми Мартин осудил тех птиц. «Таков, – рек он, – образ демонов: они подстерегают неосторожных, захватывают ничего не подозревающих, захваченных пожирают и не могут насытиться пожранными» (Сульпиций Север, Письмо III, 7).

Весь Английский остров кишел подобными «мердами», или нырками: они подстерегали больных, расхищали завещанное имущество еще при жизни завещателя, но более всего уподоблялись демонам тем, что, сколько ни питали свою алчную утробу новыми захватами, никак не могли насытиться захваченным. Блаженный же Гугон, всегда, подобно Мартину противоборствуя их нечестию, не раз сокрушал духовным мечом челюсти беззаконников и вырывал добычу из зубов их (ср. Вульг. Иов 29:17). И даже высших после короля властителей королевства он не раз столь сильно теснил мечом Святого Духа (ср. Еф. 6:17), что они падали ниц к его стопам, спеша возвратить тем, кому было завещано имущество, все отнятое у них.

Желая оградить завещанное им самим имущество от их коварных и пагубных посягательств, он сперва по собственному побуждению связал узами анафемы, как сказано выше, всех, кто дерзнул бы силой или обманом посягнуть на эти вещи. Впоследствии он добился и того, чтобы на общем соборе, состоявшемся в Вестминстере еще при его жизни, было торжественно возобновлено постановление об анафеме не только против нарушителей его собственного завещания, но и против всякого, кто обманом лишает завещанного законного завещателя. Сам король, председательствуя на соборе вместе с архиепископом, благосклонным возгласом выразил свое согласие с этим постановлением.

Но продолжим рассказ о Мартине и о том, кто прежде был его слугой, а ныне стал собратом. Мартин оставил Церкви возвращенный ей мир как доброе завершение своих добродетелей (ср. Сульпиций Север, Письмо III, 6). Равным образом и Гугон оставил после себя восстановленный мир не только в Кентерберийской церкви, как мы уже говорили, но и в обоих королевствах – Англии и Франции, ради чего он не раз трудился до изнеможения по обе стороны моря. Вот какой мир сей Мартин оставил после себя.

Мартин, готовясь покинуть сей мир, сказал стоявшему рядом диаволу: «Ничего во мне, пагубный, не найдешь; лоно Авраама примет меня» (Сульпиций Север, Письмо III, 13; ср. Лк. 16:22). И Гугон, столь же уверенный в себе и в том, что будет принят, твердо говорил: «День моей кончины будет не днем суда, но днем благодати и милосердия». Ибо если этот неправедный взыскатель находит в человеке что-либо свое, тот, кто удерживает чужой долг, не может невозбранно отойти к покою, не подвергнувшись разбирательству более справедливого суда.

Что же касается чистоты и благолепия погребения Мартина, благодаря которым он и в смерти явился жемчужиной священства (ср. 10-й респонсорий утрени праздника св. Мартина), то Гугону для славы его погребения было даровано и нечто особенное: перед неисчислимыми тысячами людей он предстал не только, подобно Мартину, чище стекла и белее молока (ср. Сульпиций Север, Письмо III, 15), но и цветущим пышнее роз, чего о Мартине не сказано. Впрочем, об этом подробнее расскажем ниже.

Ибо что можем мы сказать достойного о великолепии его погребения? Если вспомнить монахов и дев, собравшихся на погребение, то здесь у Гугона не было недостатка ни в том, ни в другом поле или чине; однако из-за тесноты места число их, пожалуй, было меньше, нежели у Мартина (ср. Сульпиций Север, Письмо III, 16–17). Но если в этих чинах Гугон в чем-либо уступал Мартину, то Небесный Судия восполнил это присутствием лиц более высокого достоинства.

Ибо, не говоря уже о людях низших степеней, которых из-за их множества никто не мог сосчитать, на погребальных обрядах и похоронах Гугона присутствовали три архиепископа, четырнадцать епископов, более ста аббатов, многие графы и два короля. Ведь пребогатый Воздаятель благ не удовольствовался тем, чтобы трофей Его прославленного воина украсило участие в погребальных обрядах одного лишь английского короля и его вельмож, ведь и такая честь была бы несоразмерна заслугам Гугона. И поскольку он сам, будучи чужеземцем, часто старался в чужих странах исполнять долг погребения местных жителей, то поистине достойно было, чтобы и его погребение украсили своим участием не только свои и соотечественники, но также посторонние и иноземцы. И это, по повелению Господа, исполнилось для него.

Однако, хотя такие почести и могли показаться вполне соразмерными его деяниям, они всё же были бы совершенно недостаточны в сравнении с благочестивым усердием его воли, если бы этот долг не воздали ему народы еще большего числа стран, чем те, в которых он когда-либо бывал. Посему, устроением небесного милосердия, помимо англичан, нормандцев, французов, бургундцев и жителей других земель, которые он посещал, также славяне, шотландцы, ирландцы и галловейцы совершили при его погребении бдение, заповеданное свыше2.

Ибо один архиепископ из Ирландии, а другой – из славянских земель вместе с правителем Галловея и королем шотландцев, совершив по обычаю погребальные богослужения по Гугону, после того как узнали о его преставлении, затем вышли далеко за пределы города навстречу его телу, чтобы на своих плечах, вместе с другими вельможами, а также с самим королем Англии и архиепископом Кентерберийским, перенести его в Линкольн.

Также дважды в кафедральной церкви Линкольна был совершен по нему, как в присутствии его тела, так и в его отсутствие, чин, который обычно совершается по недавно умершим, и с таким великолепием, что в присутствии клира и народа вместе с бесчисленным множеством знатных людей чтения читали только епископы или архиепископы, а все респонсории запевали и стихи исполняли предстоятели, к которым присоединялись высокопоставленные лица других степеней. В первый раз они совершили это, когда услышали о его смерти, а во второй раз повторили то же самое в присутствии его останков, когда их принесли в его церковь.

Но довольно пока сказанного о славе прославленного мужа, которою Господь прославил его в его преходящей жизни и смерти (ср. Вульг. Сир. 45:2–3). Да послужит сей краткий рассказ хвале и славе вечного величия Бога и человека Иисуса Христа, Который вместе с Отцом и Святым Духом всегда и всюду дивен во святых Своих (Вульг. Пс. 67:36; ср. 2 Фес. 1:10). И слава Его перед лицом всякой плоти еще более возрастает оттого, что святых Своих, столь далеких друг от друга местом и временем, но служащих Ему с одинаковой верой и благоговейным усердием, Он уподобляет друг другу в заслугах и наградах. Его же царство и владычество неизменно пребывает во веки веков (ср. Вульг. Дан. 7:14).

______

1 Как упоминалось выше, некий Иоанн, участвовавший в разграблении евреев в Стамфорде, был впоследствии убит человеком, которому доверил часть награбленного. После обнаружения тела распространились рассказы о чудесах, и народ стал почитать убитого как мученика. К его могиле стекались паломники с приношениями. Гугон пресек это почитание, запретив его своей епископской властью под угрозой анафемы.

2 Архиепископ из Ирландии – Иоанн Комин, архиепископ Дублинский (1182–1212); архиепископ из славянских земель – Бернард, архиепископ Рагузы (ныне Дубровник), занимавший эту кафедру с 1189 года и находившийся тогда в Англии; король Шотландии – Вильгельм Лев (1165–1214); правитель Галловея – Роланд Галловейский (ум. 1200); король Англии – Иоанн Безземельный; архиепископ Кентерберийский – Губерт Уолтер. Их участие в перенесении тела подтверждается также рассказом Роджера Ховеденского.

ГЛАВА XVIII Об откровениях трех видений, свидетельствующих о славе Гугона.

Итак, в год благодати тысяча двухсотый, в шестой день октавы блаженного Мартина, вскоре после захода солнца, Гугон, подражатель истинного Солнца (ср. Вульг. Мал. 4:2), почитатель Мартина и светильник линкольнцев, простился со светом сего мира и отошел к Солнцу, не знающему заката (ср. Ис. 60:20; Пасхальное возглашение Exsultet). Ибо, мужественно пройдя шесть дней трудов земной жизни, он был принят в покой вечной субботы (ср. Евр. 4:9–10), дабы счастливо причислиться к восьмому дню блаженного воскресения (ср. Августин, О граде Божием, XXII, 30).

И несомненным свидетельством тому, помимо чудесных знамений, непосредственно последовавших за его кончиной, стали многочисленные откровения в видениях, дабы не показалось, будто Гугон в этом славою уступает Мартину своему. И кто не удивится сходству самих сих видений и откровений, так что даже знамения не различались по своему характеру там, где столь велико было сходство самих событий?

Но дабы наша неискусность, не позволяющая нам в прочем подражать ученейшему жизнеописателю Мартина, не отклонилась от его следов хотя бы в числе описываемых видений, мы решили поведать своим читателям о трех видениях, как и он – своим.

Милостивый промысл благосердно распорядился обо всем свыше так, что первое из них было явлено в ночь накануне преставления Гугона одному из находившихся при нем как верное предзнаменование близкой кончины. Наутро он рассказал о видении своим товарищам и в тот же день с особым усердием принялся готовить все необходимое для торжественного погребения, хотя присутствовавшие врачи насмехались над ним и бранили его. Ибо врачи до самого последнего часа жизни Гугона обещали ему выздоровление и долгую жизнь.

Видение же было таково.

Ему показалось, будто он стоит в саду, примыкавшем к стене дома, где лежал епископ. Место сие было устроено следующим образом. С севера и запада сад окружали ограды домов, с востока и юга – ров, по одну сторону которого находился плодовый сад, а по другую – кладбище. Сам ров зарос кустарником и терновником. И вот ему привиделось, что от того самого места стены, к которому примыкало изголовье постели епископа, рухнуло грушевое дерево необычайной высоты и несказанной красоты, протянувшись далеко за пределы сада.

Дивясь необъятной красоте дерева и его прекрасной необъятности, он размышлял про себя: «Кто когда-либо видел столь прекрасное грушевое дерево? О, какая потеря благородной древесины, если это прекраснейшее дерево, скрытое здесь, сгниет! А ведь из него можно было бы вырезать столько диптихов1, что их хватило бы для школьных занятий во всей Англии или Франции!»

Пока он размышлял об этом, почивая телом, но бодрствуя сердцем (ср. Песн. 5:2), ему вдруг привиделось, будто он подложил руки под лежащий ствол. Слегка покачав его, чтобы испытать тяжесть, он с удивлением обнаружил, что без малейшего труда может поднять весь ствол и переносить туда и сюда, словно тот вовсе ничего не весит. И тут внезапно от ствола отпали все небольшие ветви, а на руках у него остался лишь срединный брус, ровный и без единого сучка.

Изумленный и вместе с тем обрадованный этим чудом, он тотчас пробудился и обнаружил, что в сердце его уже запечатлелось истолкование видения, так что он даже стал произносить вслух: «Воистину, этот человек скоро умрет – ведь именно его обозначало прекраснейшее плодоносное дерево. И недаром оно лежало, упав к югу, согласно слову мудреца: „Дерево, в какую бы сторону ни упало, к югу ли или к северу, там и останется“ (Вульг. Еккл. 11:3). Ведь человек, когда приходит его смертный час, либо направляется к райским отрадным местам, либо увлекается в ужасы тартара, и там остается навеки. Ведь между лоном Авраама и преисподней утверждена великая пропасть, так что однажды попавший в одно из сих мест уже не может перейти в другое (ср. Лк. 16:26). Ибо неугасим огонь, в который бросают срубленное дерево, не приносящее доброго плода (ср. Мф. 7:19; Мк. 9:43). А дерево, которое никогда не перестает приносить плод, пересаживается к водам, дабы не знать зноя, не терять листвы и вечно стоять на крепких корнях (ср. Иер. 17:8)». Вот что, по собственному его разумению, означало видение, о чем он наутро и рассказал тем из товарищей, кого счел достойными услышать об этом.

Но что предвещала удивительная легкость, с которой он поднял дерево, он вполне уразумел лишь тогда, когда изложил все сие повествование о жизни и добродетелях Гугона слогом пусть и не слишком тщательно отделанным, но легким. Ибо все, что содержится в сей книжице из избранных слов и деяний святого, в сравнении с величием его добродетелей и дел подобно ничтожным, легко опадающим листьям рядом с необъятной мощью исполинского дерева. Впрочем, даже написанное им на пергаменте в сравнении с теми великими деяниями столь великого мужа, что навеки запечатлелись в памяти сочинителя и неизменно живут в его сердце, все равно что связки легкого хвороста рядом с пихтами, достигающими неба, или высочайшими кедрами.

Но хотя видение о преставлении праведного мужа было явлено грешнику, недостойнейшему из людей, оно послужило достойному совершению погребальных обрядов и, как известно, ради сего единственно и было даровано тому, кто не заслуживал такого предведения. Поэтому его по праву можно сопоставить с откровением о кончине Мартина, которым святейший из предстоятелей Амвросий был извещен с небес, дабы совершить при погребении святого надлежащий обряд препоручения его Богу (ср. Григорий Турский, Чудеса св. Мартина, I, 5). Ибо помимо прочего, по подобию листвы, которую он видел опадающей с таинственного дерева, он велел тщательно остричь и сбрить все волосы монашеского венца и бороды Гугона, а также обрезать ногти на руках и ногах, когда на следующий вечер сей возлюбленный Господом пал, приняв телесную смерть.

И вот, подобно тому как Мартин, после того как явился Сульпицию Северу с книгой своего жития, был увиден проникающим в небеса, причем ученик его Клар следовал за ним тем же путем (ср. Сульпиций Север, Письмо II, 4–5), так и Гугон в самую ночь своей кончины был показан Ричарду, архидиакону Нортгемптонскому, мужу, достойному всяческих похвал, спешащим по прекрасной и крутой тропе на царский пир (ср. Мф. 22:2–10). Когда тот во сне удивлялся, почему столь великий архиерей, вопреки обыкновению, отправился в этот путь один и без спутников, он вдруг увидел одного из его капелланов по имени Роберт, который на некотором расстоянии следовал по его стопам. Сам же муж, которому было показано это, находился приблизительно в трех днях пути от того места, откуда епископ удостоился призвания к трапезе небесного пира.

Упомянутый же Роберт по прозванию де Капелла был человеком весьма кроткого и мягкого нрава. Помимо прочих превосходных качеств, которыми он обладал, он глубоко сочувствовал каждому страждущему, со всеми был приветлив и добр, а в молитвах и псалмопении – весьма благоговеен и усерден. Во время оных событий он находился в Линкольне.

После кончины своего господина и наставника, епископа Гугона, не знаю, на какой день, Роберт был поражен сильной лихорадкой, и в тот самый день, когда тело святителя прибыло в Линкольн для погребения, о чем будет рассказано ниже, и сам испустил дух, освободившийся от телесных уз, дабы вкушать бессмертные яства на пиру вечного Царя (ср. Лк. 22:29–30).

Приятно вспомнить о нем и то, что, сидя за столом епископа, он неизменно проявлял особую заботу о гостях и пришельцах. Даже тем, кто сидел вдали от него, Роберт посылал блюда и вина, поданные ему самому, если полагал, что они придутся тем более по вкусу. За такое раздатчик милостыни часто сердился на него, но, сколько ни бранил Роберта, так и не увидел, чтобы тот исправился.

Что же касается сего раздатчика милостыни, то, поскольку упоминание о нем пришлось, как нам кажется, весьма кстати, мы сочли нужным кратко рассказать об одном случае, который не следует предавать забвению.

Сей муж исполнял обязанности раздатчика милостыни в доме епископа с самого начала его епископства и вплоть до полутора лет перед кончиной святителя. В этом служении он показал себя весьма усердным попечителем нуждающихся, благоразумно определяя, кому и сколько следует раздать, и верно и благоговейно раздавая определенное. Наконец, пораженный последней болезнью, он принял из рук Гугона последние христианские таинства.

Вскоре после сего епископ, пребывая в одной из своих крепостей, именуемой Лаффорд, увидел во сне, будто стоит возле небольшой келии, где оставил больным брата Морина – так звали этого мужа. Заглянув внутрь, он увидел голубицу белее снега, которая летала из угла в угол, металась по всему помещению туда и сюда, словно с тревогой ища выхода.

Некоторое время с удивлением наблюдая за этим, Гугон пробудился, встал и велел подвести коней, чтобы отправиться навстречу погребальному шествию брата Морина, тело которого предстояло перевезти из Стоу, где он скончался, в Бруер для погребения. Ибо Морин принадлежал к ордену рыцарей Храма, а Бруер был одним из их значительных владений.

Пока седлали коней епископ вместе с клириками, которых велел позвать, совершал песнопения первого часа. Вдруг явился вестник и сообщил, что раздатчик милостыни скончался в полночь. Тогда Гугон рассказал присутствовавшим о своем видении и о том, что именно из-за него встал раньше обычного.

Поместье Стоу, где умер Морин, и замок Лаффорд, где епископ узнал о его кончине благодаря упомянутому откровению, находились друг от друга на расстоянии около двадцати миль. Гугон же прибыл навстречу погребальному шествию в названное место и там, совершив прежде богослужения и принеся непорочные Жертвы за упокой верных, благоговейно исполнил сей долг, похоронив Морина.

И об этом мы рассказали попутно, отступив от последовательности начатого повествования, ибо во всем стремимся снискать скорее назидание читателя, нежели славу искусного писателя. Впрочем, мы не так уж далеко отошли от избранной темы, перейдя от одного погребения к другому, от сходных видений – к откровению еще одного видения.

Но теперь, с помощью Господа, вернемся к ненадолго оставленному, дабы скорее изложить остальное.

Итак, оказывается, что свидетели упомянутых выше видений видели нечто подобное тому, что видели Сульпиций Север и святой Амвросий. Остается же привести нечто сходное с откровением о славе Мартина, полученным с небес блаженным Северином, архиепископом Кельнским (ср. Григорий Турский, Чудеса св. Мартина, I, 4), дабы стало ясно, что Гугон, последователь Мартина, некогда шедшего впереди него, столь же неотступно следовал по стопам святого на пути к обретаемому ныне блаженству, как прежде на пути трудов.

И вот спустя недолгое время после блаженного преставления Гугона одному из его приближенных было явлено такое видение.

Ему привиделось, будто он находится в огромной базилике, где вместе с бесчисленным множеством народа встречает торжественно возвещенное прибытие Гугона, епископа Линкольнского. И когда святитель внезапно появился среди собравшихся посреди церкви, вокруг него зазвучали столь сладостные песнопения, что всем казалось, будто ничего столь же радостного и усладительного никогда еще не доводилось слышать на земле. А тот, кто слышал все это и впоследствии рассказал об этом, как и о том, что будет сказано ниже, с неустанными усилиями пробрался сквозь собравшуюся толпу и издали увидел епископа, лежавшего словно на носилках, дивно украшенных покрывалами из чистого шелка. Носилки стояли посреди базилики на коврах удивительной красоты, широко устилавших пол. Шею лежащего поддерживала огромная подушка, искусно сотканная из пурпура и виссона, дважды окрашенного багрянца и небесно-голубых нитей (ср. Вульг. Исх. 26:1; 28:5–6).

Увидев своего ученика, который смотрел на него, но не осмеливался приблизиться, Гугон и сам обратил на него милостивый взор, приподнял голову и, казалось, сел на носилках, знаком правой руки приглашая ученика подойти. Заметив это, толпа, которая до сих пор стояла поодаль, не решаясь приблизиться к месту, где лежал святитель, поспешила устремиться к нему, словно желая его приветствовать. Но он, будто уклоняясь от их приближения, откинул голову и расположился так, словно бы почивал.

Тогда народ, почувствовав, что сейчас приближение некстати, отступил и, как прежде, почтительно остался на некотором расстоянии. Когда толпа отошла, остановился и приглашенный ученик, не желая нарушать покоя святителя. Но Гугон, увидев, что собравшийся народ удалился, поднялся с носилок, встал на ноги и вновь подозвал ученика. Взяв его шуйцу своей десницею, он удержал ее в своей руке.

Затем, отведя ученика немного дальше, к стоявшему в отдалении алтарю, Гугон сказал ему: «Я знаю, что ты тревожишься о том, что со мною, потому и подозвал именно тебя, дабы ты открыл мне, что тебя волнует. Так говори же без промедления обо всем, что тебя тревожит». Тот ответил: «Более всего на свете, владыка, я желаю узнать одно: что происходило с вами с того часа, как вы покинули нас. А затем я очень хотел бы узнать, что это за сладчайшие песнопения, напев которых столь дивной сладостью наполняет наш слух». Ибо пение было медоточивым, голоса звучали согласно, но при этом каждый отличался от других, образуя дивное многообразие. На оба вопроса Гугон ответил одним: «Сии песнопения не умолкали для меня с того самого часа, как я покинул вас, о котором ты говоришь».

Ответ столь удовлетворил вопрошавшего, что у него уже не могло оставаться никакой печали об участи святителя после смерти, раз там звучали песни столь великой радости. Затем ученик решился спросить его об одном обстоятельстве, о котором многие часто расспрашивали его самого, считая самым близким к епископу из всех прочих. Итак, молвил он: «Владыко, я слышу от многих рассказы о том, чему часто требуют и моего подтверждения, хотя от вас самих я не слышал ничего определенного. Рассказывают, будто однажды, когда вы совершали священные таинства, Тело Господне явилось в ваших руках в облике зримого младенца, и некий клирик созерцал сие вместе с вами. И я часто терзаюсь раскаянием, что так и не спросил вас об истинности оного происшествия, хотя столько раз беседовал с вами столь близко».

Выслушав его, Гугон ответил спокойным голосом: «Даже если Господь сподобил меня такого откровения и тогда, когда ты говоришь, и в другие разы еще чаще, чего же ты желаешь по этому поводу?»

Поскольку Гугон ничего более не сказал, а ученик не осмеливался расспрашивать его дальше, тот решился поведать святителю еще об одном мучительном страхе, который жил в его душе с самого детства.

«Владыко, – молвил он, – посреди жизни мы пребываем в смерти2. И всякий раз, когда я представляю перед мысленным взором образ смерти, которая рано или поздно придет, меня охватывает безмерный ужас. Ибо, размышляя о том, что меня внезапно исторгнут от всего знакомого в мир неведомых мне образов, что незнакомые мне существа уведут меня прочь от всего, что я знаю, я обессиленно погружаюсь в волны великого смятения, а бездна тягостной тоски утягивает меня на самое дно. От этого мучения, которое, как я теперь начинаю понимать, неумеренно, я весьма нуждаюсь в помощи вашего совета».

На сие святитель, всегда благодетельный советник всех обращавшихся к нему, кратким ответом даровал просившему великое врачевство: «Заботься лишь о том, чтобы до смерти жить достойно, а заботу о том, что последует за смертью, предоставь Господу».

Сказав сие, говоривший внезапно исчез, и видение прекратилось. А тот, кто все сие видел и слышал, пробудился исполненный радости. Он почувствовал, что получил на три упомянутых вопроса ответы, которые удовлетворили его до глубины души. И с тех пор он сам не перестает удивляться, как всякое мучительное сомнение и страх, связанные с сими вопросами, оказались с корнем исторгнуты из его сердца, и непрестанно старается возносить благоговейные благодарения Богу и Его святому служителю за таковое утешение.

______

1 Диптихи – две соединенные между собой деревянные дощечки с углублениями, покрытыми воском, по которому писали стилом. Такие таблички употреблялись в том числе при обучении письму.

2 «Посреди жизни мы пребываем в смерти» – точная цитата из начальных слов средневекового литургического антифона Media vita in morte sumus. Антифон засвидетельствован в средневековых богослужебных рукописях, в частности в антифонарии Санкт-Галленского аббатства.

ГЛАВА XIX О многообразном великолепии погребения Гугона и о том, как заботливо оно было устроено. А также о том, что происходило с его телом по пути в Линкольн. И о встрече двух королей и бесчисленных других знатных мужей, наперебой подставлявших плечи, чтобы нести погребальные носилки.

Но теперь настало время поведать, как последователь Мартина был принят небом своей лучшей частью, а низшей – предан земле. И хотя сии два вместилища, земля и небо, отныне скрывают его от наших глаз, он не покинет нас, как явствует из свидетельств приведенных выше видений, если мы будем следовать за ним с той любовью, которой он сам учил нас, а она – влекла нас за ним.

И он сам показал, что никогда не покинет не только нас, некогда особенно ему близких, но и всякого, кто следует за ним с верной любовью. Ибо, едва принятый небом, но еще не преданный земле, он дивными знамениями своей чудотворной силы явил себя живым и пребывающим с теми, кто оплакивал его как умершего и рыдал о нем как об отсутствующем. О некоторых из сих знамений будет рассказано ниже.

Итак, как мы уже поведали, когда Гугон, любитель и восстановитель мира, под песнопение о мире уснул в оном мире и почил в Господе (ср. Вульг. Пс. 4:9), мы, недостойные, в присутствии немногих из его приближенных совершили над ним чин препоручения со всем благоговением, на какое были способны.

Затем мы приложили свои недостойные руки к омовению его тела, как он сам распорядился. Когда же тело обнажили, оно оказалось невероятно чистым и сияло необычайным блеском. Омыв его и тщательно обтерев, мы облачили святителя в епископские облачения.

Между тем возвратились посланные им, как мы уже говорили, созвать тех, кто должен был совершить погребальные обряды, и привели семь или более монахов и великое множество клириков. Всю ту ночь они провели в гимнах и духовных песнопениях (ср. Вульг. Кол. 3:16; Еф. 5:19). Святое тело было положено в церкви, а иноки, окружив его, усердно совершали добровольное бдение.

На следующий день после совершения торжественных месс по совету врачей из тела Гугона, которое предстояло далеко везти для погребения, извлекли внутренности, хотя другие полагали и утверждали, что делать сего вовсе не следует. Внутренности поместили в свинцовый сосуд и с должным почтением положили в той же церкви Пресвятой Марии при Старом Темпле возле подножия алтаря, под мраморной плитой. Там они ожидают славного храма своего воскресшего тела, в который им предстоит вновь войти в блаженный час великого воскресения.

И хотя, едва внутренности были вскрыты, стало ясно, что с точки зрения человеческой предусмотрительности все сие было сделано напрасно и без необходимости, впоследствии различным образом открылось, что так было устроено Божественным промыслом – во славу Бога, Который всегда дивен во святых Своих (Вульг. Пс. 67:36), и в честь Его верного служителя.

И в самом деле, когда рука хирурга открыла сокровенные части внутренностей, оказалось, что в них нет ни излишних скоплений, ни малейшего следа загустевшей влаги, какая обычно бывает. Напротив, они сияли такой необычайной чистотой, словно кто-то с величайшим тщанием омыл их и очистил со всех сторон.

Поистине, сие было дивным в глазах очевидцев. Однако некоторые придавали чуду меньшее значение, полагая, что столь продолжительное воздержание от пищи вместе с жестоким кровавым поносом, мучившим святителя в последние дни жизни, могли совершенно очистить его внутренности. Но как бы то ни было, можно воистину сказать, что Гугон, внешне белее молока, а внутри и снаружи чище стекла, и телом своим явился подобен Мартину, так что по праву и его следует в сем отношении именовать «перлом священников». О дивной красоте его тела мы подробнее расскажем ниже, в подобающем месте.

Затем, приготовив его тело с помощью множества благовоний, мы отправились с ним из места его преставления в Линкольн для погребения. Нет нужды описывать плач и стенания народа, отовсюду выходившего нам навстречу, ибо это было бы нам и не под силу. Духовенство и народ Лондона с крестами и свечами сопровождали погребальные носилки далеко за городские стены. А далее, когда несущие святое тело вступали в пределы полей и селений, навстречу им стекались мужчины и женщины всякого состояния, достоинства и звания. Прикоснуться к погребальным носилкам считалось высшей наградой. Те же, кому толпы стоявших впереди людей не позволяли этого сделать, почитали немалым трофеем даже возможность поклониться издали и увидеть их.

На всем пути, в продолжение четырех непрерывных дней, Господь одним и тем же чудом, ежедневно возобновлявшимся, или, лучше сказать, не прерывавшимся, прославлял Своего святого (Вульг. Пс. 4:4).

Ибо в руках мальчиков, ехавших верхом, непрестанно горели четыре свечи; и хотя они, словно факелы, были открыты под небом, ни дуновения ветра, ни порою довольно густая морось, капавшая из облаков, не могли их погасить. Мальчики то сходили с коней, то с быстрым порывом вновь вскакивали в пустые седла, однако держали свечи, и огонь среди всего этого не покидал их.

Толпы, видевшие сие, изумлялись и от великого удивления разражались восклицаниями, говоря, что и светильник, закрытый между ладонями, они не смогли бы удержать непогасшим. Так, без всякого покрова, полагаясь лишь на силу Божию, свечи не переставали гореть; и ради заслуг святого словно забывала собственное естество тройственная природа стихий. Ибо воздушное дуновение, водная влага и огненное сияние словно бы дали присягу воздать служение торжествующему воину Христову.

Оставляя другим более священные суждения о столь великих чудесах всемогущего Бога, пока довольно будет предложить вере простых людей такое объяснение: недаром Гугон удостоился столь радостного сияния огней, ибо ради прославления Матери истинного Света и Приснодевы (ср. Ин. 1:9) он умножил обычные светильники Ее церкви, прибавив к ним множество новых. Для этого он назначил Линкольнской соборной казне щедрые доходы, дабы необъятное пространство столь великого храма во время ночных богослужений сияло от свечей почти столь же ярко, как днем блистало в лучах солнца.

В сумерках второго дня нашего пути мы прибыли в принадлежавшее епископу Линкольнскому селение Бикелесвад1. Когда толпа местных жителей, оплакивавших святителя, собралась вокруг погребальных носилок, у самого входа в церковь, где досточтимому телу предстояло покоиться ту ночь, одному человеку так сильно сломали руку, что треск кости отчетливо услышали даже стоявшие поодаль. Человека этого звали Бернард, и, говорят, он жив еще и поныне.

Близкие подхватили его полуживым у церковных дверей, отнесли домой и попросили потерпеть до утра, обещая тогда призвать врачей. Так, с неперевязанной рукой, без какого-либо облегчения лекарствами, он провел большую часть ночи без сна, терзаемый сильной болью в месте перелома. Наконец он погрузился в легкую дремоту и тотчас увидел епископа, который своими преблагими руками ощупывал его поврежденную руку, затем благословил его и вскоре удалился. Но хотя дарованное видение исчезло, сила преподанного благословения осталась. Ибо, пробудившись, Бернард обнаружил, что боль совершенно исчезла, кость срослась, а рука исцелилась. Ему казалось, будто во сне случился скорее прежний перелом, нежели последовавшее за ним исцеление.

На четвертый день пути мы прибыли в Стэмфорд. Здесь народ плотными рядами теснился вокруг погребальных носилок, а к многолюдным толпам самого городка присоединялись с одной стороны хор богопосвященных дев из соседнего монастыря, с другой – жители окрестных селений, так что мы едва успели вступить в городок до наступления глубокой ночи. И здесь Господь по заслугам Своего служителя благоволил совершить такое чудо, что никто по справедливости не усомнится: оно превосходит даже воскрешение мертвых.

Среди встречавших был один человек невинной жизни, во всем преданный добрым делам. Он добывал пропитание себе и своей семейке сапожным ремеслом. Увидев издали носилки с драгоценнейшими останками, он попытался приблизиться, но из-за тесноты толпы никак не мог пробиться к ним. Тогда он воскликнул так, что многие услышали его: «О благой Боже! Почему мне не дозволено приблизиться к телу Твоего превосходнейшего служителя, дабы удостоиться хотя бы поцеловать край покровов, которыми оно покрыто, или подставить свою недостойнейшую голову под его святые останки? О Испытующий почки и сердца (ср. Вульг. Откр. 2:23), Иисусе, преблагой Спаситель! Исполни одно лишь сие мое желание: дай мне, преклонившись сердцем и телом, войти под погребальные носилки, которые я вижу, и тогда возьми мою душу из скверны этого мира!»

Не переставая восклицать и с неутомимым упорством пробиваясь вперед, он наконец сумел проникнуть под погребальные носилки, ибо толпа, пораженная его возгласами, понемногу расступалась.

Прикоснувшись к носилкам и поклонившись им со склоненною головой, он возвел глаза и руки к небу и стал молиться: «Благодарю Тебя, Отче милосердия и Боже всякого утешения (Вульг. 2 Кор. 1:3), ибо Ты помиловал меня и даровал мне столь великое утешение, что я смог исполнить самое заветное свое желание в мире сем: прикоснуться своим телом, повинным во множестве грехов, к святейшему телу Твоего служителя и удостоиться близости к тому, кто верно служил Тебе. Итак, молю Тебя, всемогущий Боже: повели, чтобы сей же ночью моя душа обрела вечный покой вместе с душою того, к чьему телу Ты позволил мне приблизиться и чья душа, не сомневаюсь, пребывает в вечном покое».

Когда он окончил молитву, мы внесли святые останки в церковь, где предстояло провести ночь, а он возвратился домой, совсем неподалеку от церкви, на другой стороне улицы.

И не прошло много времени, как его соседи ворвались в церковь и принялись взволнованно звать священника. Отыскав его, они настояли, чтобы тот немедленно отправился в дом этого человека, взяв с собой Святое Причастие для напутствия умирающего. А тот был уже при смерти. Исповедавшись, получив отпущение грехов и составив надлежащим образом завещание, он принял Святое Причастие и тотчас мирно испустил дух.

При жизни святой имел обыкновение, когда слышал, что кто-либо чрезмерно оплакивает умершего, среди прочих слов утешения говорить: «Да что же это вы делаете? Клянусь святым орехом! – Так он иногда говаривал вместо клятвы, желая подтвердить свои слова. – Клянусь святым орехом, с нами поступили бы слишком дурно, если бы нам никогда не дозволялось умереть!»

Он восхвалял и чудесное воскрешение мертвых, но еще выше ставил чудесное взятие живых из сего мира, какое случалось порою с некоторыми людьми: с Петром, иподиаконом и нотарием блаженного папы Григория, с неким кающимся, о котором повествуется среди чудес святого мученика и епископа Проекта2, со многими монахами, как написано в житии блаженного Айкарда, аббата Жюмьежского монастыря3, а также с теми семью спящими, которые приходились двоюродными братьями святому Мартину, покровителю нашего Гугона4. Успение сих и других подобных им людей святитель почитал выше воскрешения некоторых умерших.

Так вот, в этом чуде Гугон не уклонился от стоп своего Мартина, но явился его соучастником и товарищем: ибо если Мартин в один день призвал семерых своих родственников от смертной жизни к бессмертной славе, то Гугон своим заступничеством милостиво открыл врата рая одному человеку, которого вера и благоговение сделали достойным. И чудеса сии тем удивительнее, чем реже они случаются, и тем желаннее, чем больше приносят пользы. Ибо кто не знает, что гораздо большее благо совершается для человека, который кратким путем блаженной смерти, миновав жалкую жизнь, всегда подверженную смерти с неведомым исходом, возлетает к жизни, не знающей вовек ни смерти, ни страданий, нежели для того, кто по заслугам какого-либо святого возвращается из лона покоя блаженно почивающих, дабы вновь претерпевать мучительные труды сей жизни и снова вступать в борьбу с уже однажды побежденной смертью?

Итак, таково было суждение святого и мудрого мужа о сих чудесах, и именно такое благодеяние явил он теперь благоговейному и правдивому свидетелю и провозвестнику обретенного им вечного покоя.

И все сие – прежние слова и нынешние деяния Гугона, презиравшего нынешнюю жизнь и любившего будущую, – приходило нам на память и открывалось нашему разумению в тот самый миг, когда совершались сии события.

Но вернемся к тому, о чем еще остается рассказать. Здесь наши распорядители приобрели фонари с роговыми пластинками, дабы свечи вокруг погребальных носилок могли непрестанно гореть и в дневное время. Ибо восковые свечи, колеблемые движениями всадников и порывами налетавшего ветра, быстро оплывали под пожирающим их пламенем и непрерывно капали воском на руки и одежды тех, кто их держал, причиняя немалые неудобства.

Но поскольку наше перо, пропустив две стоянки, рассказало лишь о двух других, где мы отдыхали после выхода из Лондона, а между тем везде нас принимали с одинаковым гостеприимством и воздавали величайшие почести священному погребальному шествию, теперь мы кратко перечислим по порядку все места, где ночевали на пути из Лондона в Линкольн.

Итак, первую ночь мы провели у хартфордских монахов, вторую – в Бикелесваде, третью – в Бакдене; два последних селения были епископскими поместьями. Здесь нас встречали такими воплями и стенаниями местных жителей, что и вспоминать об этом ужасно, а описывать было бы излишним трудом. Четвертой нашей стоянкой стал Стэмфорд, пятой – Анкастер. Отсюда до города, куда мы направлялись, оставалось двадцать миль.

На шестой день пути, когда мы уже приближались к Линкольну и подошли к спуску с холма, примерно за милю до города, нам навстречу вышли король Англии и король Шотландии, архиепископы, епископы, князья, аббаты и знатные мужи, сопровождаемые неисчислимым множеством духовенства и народа. Столько высокопоставленных особ, сколько тогда собралось вместе, едва ли когда-либо прежде доводилось видеть в Англии.

Король Шотландии, всегда горячо любивший святителя, был так охвачен скорбью, что стоял в стороне, не в силах приблизиться, и предавался слезам, хотя и сознавал, что скорее подобает радоваться, если бы только сила скорби позволяла ему внимать голосу разума. Остальные знатные мужи вместе с королем Англии подставили плечи под сию отнюдь не низкую ношу. И каждый, кто удостоился нести тело святителя, радовался, почитая сие немалой удачей, ибо заступничество того, кого они несли на своих плечах, могло вознести их души и тела к небесам и избавить от всякого бедствия.

______

1 Bikeleswad. Современный Бигглсуэйд (Biggleswade) в Бедфордшире. Форма Bikeleswade засвидетельствована в документах 1183–1220 гг. Поместье было пожаловано Линкольнской кафедре Генрихом I в 1132 г.

2 Св. Проект (Прейект, Praejectus, Projectus) – епископ Клермонский, мученически погибший в 676 г.

3 Св. Айкард (Aichardus, Aicardus, фр. Achard) – аббат Жюмьежского монастыря в Нормандии, умерший около 687 г.

4 Речь идет не о знаменитых семи эфесских отроках, а о семи спящих Мармутье (Septem dormientes Maioris Monasterii). Согласно средневековому преданию, это были семь двоюродных братьев Мартина Турского, вступившие в его монастырь и чудесным образом умершие в один день. Их легенда представлена в Historia septem dormientium, которую средневековая традиция приписывала Григорию Турскому; современная наука эту атрибуцию отвергает.

ГЛАВА XX О намерении автора сего повествования. О том, как святой епископ, с великой славой внесенный в свою церковь, внезапно порозовел лицом. О трех чудесах, совершившихся до его погребения. О месте его погребения. И о том, как ради Гугона король смягчился к цистерцианцам.

Беспристрастный судия, наделенный справедливостью суждения, в священных писаниях ценит не столько изысканность тщательно отделанной речи, сколько плод приносимой ею пользы. И о писателе он судит прежде всего по тому, с каким расположением души и по какому побуждению тот составлял свое сочинение, а не по тому, какими чернилами и каким пером оно было написано.

О том же настоятельно просим тебя и мы, ныне, когда, столь долго собирая сладчайшие гроздья в винограднике Господа Саваофа, винограднике Сорет (ср. Вульг. Ис. 5:2, 7)1, мы словно достигли последних рядов виноградных лоз. Кто бы ты ни был, пожелавший вкусить то, что мы предлагаем тебе в сей книжице, словно целительный плод, положенный в убогую корзину, прими сию нашу просьбу.

Пусть же благоразумный и благожелательный читатель смотрит не только на то, насколько стройно расположена наша речь и последовательно изложены мысли, но прежде всего стремится узнать, какую пользу мы желали обрести в том, что столь неискусно изложили.

Пусть знает он, что прежде всего любовь ко Христу побудила нас взяться за перо (ср. Сульпиций Север, Житие св. Мартина, XXVII, 7). Пусть помнит также, что мы решились на сей труд, сопряженный с немалой опасностью, дабы воздать честь Его служителю, исполнить повеление досточтимых отцов и откликнуться на благочестивые просьбы многих братьев. И мы отнюдь не столь высоко ценим плод нашего труда, ныне с Божией помощью завершенного, чтобы желать, дабы написанное надолго сохранилось в том виде, какой мы сумели ему придать. Напротив, мы радуемся, что повествования о страданиях и деяниях бесчисленных святых, некогда безыскусно записанные простыми людьми, позднейшие ученые мужи украсили более изящным слогом. И мы горячо желаем, чтобы то же самое как можно скорее произошло и с сим сочинением.

Лишь тогда мы по праву сможем похвалиться, что наши желания исполнились вполне, когда ради славы Божией и прославления Его служителя читатель получит наше сочинение в столь прекрасном изложении, что невзрачность и безыскусность письма уже ничуть не помешают ему благоуспешно внушать сердечное благоговение перед Тем, Кто славен во святых Своих, и в подражании Ему делами.

Хотя о блаженном муже можно было бы поведать еще бесчисленное множество достойных записи сведений, ибо все его слова и дела всегда будут приносить плод в тех, кто узнает их и следует им, главной нашей заботой было собрать воедино то, что мы узнали о нем и что открылось нам с особенной ясностью благодаря нашей близости к святителю, более тесной, нежели у всех прочих, кто, насколько нам известно, еще живет на свете. Мы стремились лишь сложить все сие в одну груду, заготавливая необходимый материал для будущего труда, но отнюдь не притязали на возведение самого здания, которое по праву следует предоставить более искусному зодчему.

Итак, как мы уже начали рассказывать, столь многие великие мужи наперебой подставляли плечи под погребальные носилки, что в этом огромном скоплении народа уже невозможно было делать различие между людьми. И наконец, перед входом в город, король, архиепископы и епископы вынуждены были уступить другим драгоценную жемчужину, которую взялись нести, ибо те словно силой вырывали ее у них. И всякий, кому превосходство в силе позволяло пробиться под погребальные носилки, шел исполненный радости, касаясь их то плечами, то руками. Но недолго длилось сие ликование. Внезапно вытесненные другими, носильщики вынуждены были отдавать свою добычу новым похитителям. И на всем немалом пути до церкви почти каждое мгновение одни носильщики сменяли других. Число их всякий раз было разным: столько, сколько вмещало пространство вокруг погребального ложа.

Впрочем, никто, кроме знатных и высокопоставленных мужей, не осмеливался вступать в сии состязания. Так шли они по улицам, полным глубокой грязи от разлившихся зимних вод, нередко увязая по икры, а то и по колени. Те, кто не мог пробиться ближе, бросали монеты на гроб с телом святителя и, простирая руки, поклонялись издали, с особенным благоговением вверяя себя святому.

Иудеи также скорбели и плакали, громко провозглашая Гугона истинным служителем великого Бога. Выходя навстречу погребальному шествию и проливая слезы, они воздавали ему почести, какие только могли, и тем побуждали нас признать, что на сем муже Божием исполнилось сказанное: «Благословение всех народов даровал ему Господь» (Вульг. Сир. 44:25).

Итак, под звон колоколов всех городских церквей, с гимнами и духовными песнопениями святителя наконец внесли в лоно его собственной церкви. Вскоре его перенесли в более уединенное помещение, дабы мы, недостойные, облачили его в те самые епископские облачения, в которых он некогда принял посвящение в епископы.

И тут открылось дивное чудо.

Ибо плоть его сияла столь ровной снежной белизной, что, хотя он уже столько дней был мертв, в ней явственно проступала некая красота воскресения (ср. Сульпиций Север, Письмо III, 15). Ничего синюшного, бледного или увядшего, ничего темного не было на ней: все сияло белизной молока или, скорее, лилий. Кисти его рук и пальцы, предплечья и плечи были у умершего столь же податливыми, мягкими и гибкими, как прежде у живого. Бальзамом же были помазаны только его лицо и правая рука. О состоянии остальных частей тела мы ничего не выясняли, ибо, надевая перстень на палец, перчатки на руки и вкладывая пастырский посох в руки святителя, мы могли убедиться лишь в том, что сказанное нами об этих частях тела было истинно.

И вот, должным образом облаченный во все епископские ризы, с открытым лицом, он казался скорее уснувшим, нежели умершим. Так, при славословиях Богу, его вновь перенесли в хор церкви. Отовсюду сбегались толпы желавших увидеть святителя, неся в руках горящие свечи, целуя его ноги и руки, принося золото, серебро и драгоценные камни.

Между тем мы с досточтимым деканом этой церкви расположились немного поодаль и беседовали о чудесных событиях, сопровождавших помазанника Господня. И вот к нам подошли несколько человек, изумленных и пораженных, и воскликнули: «Видели ли вы, заметили ли, как дивно расцвело лицо епископа? Щеки его стали подобны алым розам, а сам он выглядит столь радостным, словно не умер, а почивает, только что выйдя из купальни!»

Декан изумился, а мы ответили принесшим эту весть: «Вы, несомненно, ошибаетесь, дорогие братия! Воистину, лицо его сияет удивительной белизной, но никакого следа румянца на нем нет. Совсем недавно мы весьма внимательно рассмотрели его облик и красоту».

Тогда они, несмотря на некоторое наше сопротивление, схватили нас, подвели поближе и дали нам самим убедиться, сколь правдиво рассказывали о прекрасном румянце, которым сияло лицо святителя.

Увидев это и уже не будучи в силах противиться совершенно очевидной истине, мы признали, что и в телесном отношении на нем не без основания исполнились слова той песни Иеремии о назореях, что содержится в Плаче: «Белее снега, блистательнее молока, румянее старой слоновой кости» (Вульг. Плач Иер. 4:7). И сей истинный друг небесного Жениха (ср. Ин. 3:29) оставался таким, белым и румяным (ср. Песн. 5:10), все то время, пока пребывал на земле видимым для очей вверенной ему невесты.

Сохранилась ли эта красота в погребенном теле или нет, нам пока не дано знать; но впоследствии это станет известно. Если же она, быть может, исчезла, и, как у Моисея, прекратилась слава его лица (ср. 2 Кор. 3:7), то у тех, кому, возможно, дано будет это узнать, не будет повода соблазняться, поскольку облик его в облаках небесных пребывает вечно зрим и неуничтожим (ср. респонсорий Вознесения Господня «Omnis pulchritudo Domini»); оттуда не только даруется красота мира, но и исцеление от немощи не перестает изливаться вовек.

И последующие события, явившиеся весьма радостным знамением, свидетельствуют в подтверждение сказанного. Ибо едва мы вернулись туда, где прежде сидели, как к декану поспешили несколько человек с известием, что некая женщина, много лет лишенная зрения, прозрела при первом же прикосновении к телу святителя. Они просили, чтобы господин декан повелел звонить в колокола и во весь голос воспеть гимн «Тебя, Бога, хвалим».

Однако мы решительно отговорили его от сего: ведь никто из них не знал той женщины, и она могла лишь притвориться слепой, а теперь ложно утверждать, будто вновь обрела зрение, которого за всю свою долгую жизнь никогда не теряла. Мы же знали, что всякое подобное свидетельство, равно как и другие чудеса, о которых нам, несомненно, еще предстояло услышать, необходимо прежде всего самым тщательным образом проверить и лишь после несомненного подтверждения каким-либо образом предавать огласке и всенародно возвещать. И вот, пока мы с клириками слегка спорили об этом, прибежали другие люди, сообщая о несомненном чуде, совершившемся с другой женщиной.

Ибо когда одна благочестивая женщина, совершив приношение, стояла возле тела святителя, усердно молясь, некий вор незаметно срезал у нее с пояса кошелек, в котором было несколько серебряных шиллингов (solidos). Но тотчас же, когда еще никто, кроме самого вора, не знал о содеянном, его поразила внезапная слепота. Он совершенно не понимал, куда идти и в какую сторону направить шаги.

Объятый великим страхом, он некоторое время пытался уйти, шатаясь из стороны в сторону, словно пьяный и отяжелевший от вина (ср. Вульг. Пс. 77:65), но никак не мог. Своими движениями он уже привлек к себе взоры многих, и стоявшие вокруг начали спрашивать, что с ним случилось, отчего он так странно ведет себя в таком месте. Тогда вор молча поднял вверх руку с кошельком, самим этим жестом показывая, что совершил, а затем скорбным голосом поведал о постигшей его каре.

Женщина взглянула и узнала свой кошелек в руке святотатца. Тот возвратил ей похищенное и тотчас вновь обрел утраченное зрение. Так женщина и получила обратно свои деньги, и принялась с великими похвалами превозносить милосердие заступника, к которому обратилась с благоговением. Вскоре после сего достоверно выяснилось и о первой женщине, что она действительно много лет была слепа и здесь вновь обрела утраченное зрение.

Между тем народ стекался в таком множестве, что за короткое время приношения превысили сорок марок. Днем и ночью мужчины и женщины окружали лежавшего посреди них сына света (ср. 1 Фес. 5:5), держа в руках горящие свечи и непрестанно образуя подобие венца вокруг того, кого Сам Господь увенчал славой и честью (ср. Вульг. Пс. 8:6).

Тогда магистр Иоанн Лестерский, муж ученый и деятельный, положил к ногам святителя двустишие, в котором кратко выразил многочисленные достоинства его добродетелей:

Епископов посох, монахов образец, советник школ,
Молот королей – таким был Гугон.

И хотя нам приходит на ум многое, что можно было бы сказать о каждом из сих четырех образов – о посохе, образце, советнике и молоте, – однако наша книжка уже оказалась куда пространнее, чем мы ожидали, и ждет завершения. Потому, предоставляя другим подробнее раскрыть все сие, мы пока отсылаем читателя к сказанному выше, дабы, вновь обдумав прочитанное, он по малому мог заключить о большем.

На следующий день, когда святителя несли к месту погребения, священные ризы, в которые он был облачен, то и дело разрезали со всех сторон, так что они оказались изувечены. И всякий, кому удавалось совершить подобное святотатство – в священном месте похитить нечто священное у святого, – полагал, что тем самым обретает освящение.

Погребен Гугон был, как сам нам повелел, возле стены, неподалеку от алтаря святого Иоанна Крестителя, с северной стороны храма, поскольку сочли, что так будет удобнее для стекающегося народа.

Сам король, тронутый славными чудесами, которые Бог совершал ради Своего служителя, признался, что лишь теперь впервые вполне осознал, сколь дорог Богу монашеский орден той обители, в которой сей муж возрос до столь великой Его благодати. Склонившись к неожиданному милосердию, король ради почтения к святому полностью простил аббатам Цистерцианского ордена денежную подать, которую долгое время пытался у них вымогать. Говорили, что на погребение собралось более пятидесяти этих аббатов. Кроме того, король обещал воздвигнуть великолепный монастырь во славу Бога, Который живет и прославляется превыше всего, Бога, благословенного во веки (ср. Вульг. Рим. 9:5). Аминь.

______

1 Двойная отсылка к пятой главе Исаии. Выражение «виноградник Господа Саваофа» соответствует Ис. 5:7; Soreth – название отборного сорта винограда, восходящее к древнему латинскому варианту Ис. 5:2. В принятом тексте Вульгаты здесь стоит plantavit eam electam – «насадил в нем отборную лозу». Форма vinea Soreth встречается также в средневековых толкованиях этого места.